— Ну, верно, — подтверждает он просто: — счетом всех двадцать. Так и зовут меня Аксен- медвежатник.
В наружности керженской знаменитости нет ничего выдающегося. Фигура скорее невзрачная… Добродушное лицо с жидкой белокурой бородкой, серые ласковые глаза… Но во всех движениях разлиты какая-то особенная уверенность и спокойствие. Очевидно, что здесь, в лесу, среди этих бесчисленных суводей, заводей, мысов, омутов, песков и лесов — он у себя, дома, что со всем этим он сжился, что его собственный пульс бьется в такт со всеми этими плесками, шорохами, глубокими вздохами невольно пугающей нас ночи… Как прежде лодка, казалось, сама несет его над пучиной, так теперь огонь вспыхивает при одном приближении его руки к пламени, направляя свои языки именно туда, где ему нужно.
— Скипел, — говорит он, поднимая веточкой чайник, который пыхтит, шипит, фыркает, как живой. — Заваривай!
Я приготовляю чай и приглашаю Аксена. Но он спокойно и решительно отказывается.
— Кушайте, — говорит он доброжелательно. — Вы — люди дорожние, самим, смотри, не хватит. Ты вот хотел в день доплыть, а не доплыть тебе, милой, ах не доплыть и в два дня… Смотри, наголодаетесь еще.
Он нарезал мелких ракитовых веток, кинул их на песок, улегся на эту постель под своим опрокинутым легоньким ботничком и замолк…
Вскоре и мальчики заснули. Пламя костра, быстро уничтожившее мелкий хворост, теперь лениво вьется меж корявых толстых пней, приваленных друг к другу… Темное небо смотрит сверху и будто дышит своими огнями. По временам с яру свалится подмытый песок с медленным шуршанием, напоминающим вздох… Где-то за пределами освещенного пространства береговой лес бормочет и по временам шевелит беспокойно спящими ветвями…
Все эти ночи, которые мы проводим на берегу Керженца, мне не спится, несмотря на то, что дни проходят в довольно тяжелой работе, а по вечерам при свете костров я заношу в книжку впечатления дня. Не спится мне потому, что этих впечатлений слишком много, что даже в тишине ночи они толпятся к костру, обступают меня, носясь смутными образами на пределах темноты и света, заманивая воображение, будя какие-то вопросы… Так все здесь таинственно и в этой таинственности — так полно и цельно. Вот и теперь мне кажется, что тревожные вздохи леса говорят мне что-то обо всех этих лесных людях, тогда как лесные люди говорили, с своей стороны, о лесах. И то, что днем проскальзывало, проплывало мимо сознания без общей связи, без значения, как эти однообразные берега мимо лодки, — теперь, при свете огня, на песчаной отмели встает в памяти, просит себе места, облекается и значением и связностью.
Почему-то мне вспоминается лесничий, с которым я познакомился в Хахалах. Лесничий — поляк, зовут его Казимир Казимирович, живет в Хахалах давно. Он устроил себе прелестное, уютное гнездышко в своем казенном домике… Домик этотстоит на конце села, на круче. Отсюда видна река, луга за рекой, за лугами леса и леса… Светлозеленые, темные, синие, фиолетовые на дальнем горизонте — они стелются вдаль, скрывая в себе излучины Керженца… Кой-где уверенно прорезали их прямые просеки, правильные рубки легли ровными площадками, молодые поросли, точно подстриженные, плотно примкнули к высокому старому лесу… И когда с бельведера я смотрел на все это, домик лесничего казался мне центром, откуда исходит и куда стремится весь этот порядок, заметно проложивший свои следы среди первобытного хаоса лесов.
Внутренность этого дома приятно ласкала глаз, усталый от однообразия и пустынной дикости. Старинные картины по стенам, полки с книгами, какая-то особенная тишина, отпечаток уютности и порядка… Умный взгляд и снисходительно-насмешливая улыбка во время разговора тоже очень понравилась мне в лесничем. Он рассказывал о том, как ему трудно было здесь сначала, как мужики не могли свыкнуться с разумными взглядами на лесную собственность, как его предшественнику и ему приходилось здесь бороться с их притязаниями, как, наконец, путем долгой борьбы, настойчивости и системы мало-помалу совершается настоящий переворот во всей этой лесной местности… Какое-то особенное, немного презрительное сожаление слышалось в его голосе, когда он говорил о мужицких взглядах на государственную собственность… Из-за желудей мужику; ничего не стоит, рубить полувековые дубы… Из-за лыка он обдерет сотни деревьев, для расчистки палом лесной кулиги — сожжет сотни десятин леса. Вот и теперь с Ветлуги на Волгу тянет на десятки верст чадный падымок.
Казимир Казимирович — поляк, и мне казалось, что поляки — отличные лесничие. Немец чиновник — порой высокомерен и жесток. Русский сам слишком близок к взглядам своего народа. Они легко находят отклик в его душе, он рефлектирует… Если он плут, — плутовство его размашисто и недисциплинированно. Если честный человек, — честность его порывиста и неспокойна. Поляк культурнее, выдержаннее, в нем крепче и устойчивее «цивилизованные» взгляды на земельную собственность… И я с некоторым удовольствием выделил среди своих впечатлений фигуру Казимира Казимировича…
Костер начал угасать… Потянуло с реки сырым холодком. Аксен поднялся из-под своей лодочки, повернул пни, и огонь ожил.
— Не спишь? — спросил он у меня, опять ложась на место.
— Не спится, — ответил я.
— Устал, верно, за день-то… Ты вот в Хахалах когда был? Вчера? Не знаешь ли, Казимирушка, лесничий, там?
— Там… — ответил я, удивленный этим совпадением наших мыслей, как будто беспокойный шорох леса навеял их на нас обоих. — А что он — хороший человек?
— Казимир? Ничего, хороший. Простой он, даже и разговористой…
И вдруг, без всяких переходов, он прибавил:
— Мягко стелет, да жестко спать.
— Что так? — спросил я…
Аксен не ответил. Он прислушивался к чему-то в смутном лесном шорохе. Через некоторое время и я различил в неопределенных шумах более отчетливые звуки. Кто-то грузно пробирался сквозь чащу к реке… Тяжелый всплеск… Потом другой, третий…
Аксен покачал головой и сказал:
— Медведица это… Сам-третей с медвежатами… За реку перевалилась…
Мне уже ничего не было слышно, но Аксен еще долго прислушивался, выделяя шаги медведицы из лесных шумов.
Мне захотелось расспросить у него о глубинах лесов, в надежде, что тут скажется и глубина лесной души… Что он думает о боге, о мире?.. Слыхал ли о «Святом озере»? Встречал ли в лесах таинственную «нежилую силу»?.. Помнит ли рассказы о подвижниках?..
Но когда в лесу все окончательно стихло и Аксен круто повернулся ко мне, — то в голове его бродили мысли все о том же Казимирушке.
— Ты, Владимир, как полагаешь, — спросил он, — можно нам теперь медведей бить?..
— Отчего же?
— Нельзя, брат… Хошь он тебе навстречу попадись… И будь ты теперича не то что с дробовиком… с ружьем, с настоящим… а тронуть его не моги. Сделайте милость, Михайло Иванович, проходите! Нас только не троньте, а нам не приказано, чтоб вашу милость беспокоить.
Он прислушался, ожидая от меня реплики, и продолжал:
— Ты думаешь, он этого не понимает? Нет, брат, поймет… У-умная тварь, только слов не знает. А и то в лесу слыхал я — медведь с медведицей баяли. Веришь совести, ну, вот ровно человеки, только не по- нашему… Понимает он всякую штучку. Вот в старые-то времена к избам, что есть, вплоть подходили. Мужик запрется, а он, что ты думаешь: дверь ломать!.. Потому ихняя была сила, а мир-от слаб еще был. Ныне мир окреп — ему надо в лесу, да в чапыге коронитьця. Теперича — опять видит, — мир стеснен, — он опять прет из лесу-те. Даром, что животная тварь, а понятие у него есть… Ты не спишь?
— Нет, нет, Аксен Ефимыч! Говорите.
— Что и говорить нам — обижены мы, стеснены. Не то медведя — птицу не устрель, зайца не тронь, лутдху что есть срежешь — сейчас к тебе лесничишко причаливает…
Он сказал последние слова несколько тише и махнул головой в том направлении, где вниз по реке предполагался кордон лесника.
— Нет, ты послушай-ко, что еще безбожные-те люди выдумали. Ежели тебе сейчас о бортях