— Кончили, отец Стахий… Благословите запирать церковь?..
Отец Стахий с стыдливой поспешностью поднялся с места:
— Иду, иду… Не запирай…
Он торопливо попрощался с нами и пошел к паперти. Мрачный юноша следовал за ним.
Со стола убрали. Мои племянники стали укладывать котомку, а я зашел перед отъездом в церковь…
Она была пуста… Молящихся не было; вечерня отошла при пустом храме, и теперь немногие, участвовавшие в ней, уходили… Только мрачный послушник стоял неподвижно на клиросе, и отец Стахий возглашал, уходил в алтарь, появлялся оттуда, кадил перед иконами и опять возглашал один, предоставляя господу богу привести это в должный порядок… яко же ты, господи, веси.
Взглянув на меня, отец Стахий отвернул глаза и «завозглашал» торопливее.
Мы плыли уже по реке, а передо мною все носился образ сурового послушника, отдельная могила каменного старца и растерянно просящий прощения взгляд отца Стахия:
— Охо-хо-хо!.. Немощь человеческая… Не осудите… Осуждать грех, — слышалось мне под суровый шопот темнеющих керженских лесов…
Но керженские леса, помнящие крепкое стояние древних подвижников, как будто осуждали… [10]
VII
Ночная буря. — Лесные люди
— До Лыкова в час один сомчитесь, — говорил нам в монастыре отец Стахий. — Там найдете спокойный ночлег и самоварчик.
Но отец Евгений смотрел на низкое солнце и сомнительно качал головой.
— Навряд, что доехать. Пожалуй, ночевали бы лучше у нас… Солнце-то низко, да и облака туманятся, — не быть бы грозе…
Мы не послушались, и вот плывем долго, а Лыкова все не видать. На реке смеркается. Сначала темнеют отражения лесов, и под берегами трудно уже разглядеть изменнические карши, если только их не выдаст серебряная струйка течения. Потом одеваются густым сумраком самые леса, берега, мерцающая глубина реки… На небе с одной стороны угасает зарево заката, с другой — из-за гребней леса медленно развертывается туча. Из-под нее дохнул ветер, и вместе с тенями пробежали по лесу пугливые шорохи, то замирая вдали, то кидаясь с одного берега на другой и провожая нашу лодку.
Потом и ветер стихает. Леса не шелохнут листом, и торопливые удары наших весел одни отдаются эхом от берегов. Лодка тяжело режет воду, вода кипит под килем, и кажется, будто даже наша кривобокая ладья торопливо рвется вперед из-под каждого взмаха весел…
Первая зарница еще неуверенно вспыхивает далеко за гребнем лесов и пробирается ввысь по грядам облаков… За ней другая, третья… Карши, торчащие из черной речной глубины, встают ясно все до одной…
Леса взглядывают на мгновение, бледные от испуга, — и все опять гаснет… Мы плывем наудачу, так как темнота кажется после зарниц еще гуще. Потом уже настоящие молнии вспыхивают где-то за лесами, пробивая в них пламенные просветы, и после этого островерхие ели смыкаются в таинственную еще более темную массу…
Мы налегаем на весла, — авось, за ближайшим мысом блеснут огни Никольского-Лыкова. Но лодка все вьется из кривули в кривулю, наудачу минуя карши, ломы, задевы, а перед нами только темные стены лесов, да река, озаряемая синими вспышками. Туча развертывается все шире… Ее движения не видно, но мне чудится какой-то особенный тихий шорох; светлые клочки неба исчезают одни за другими; мерцает еще одна яркая звезда на юго-западе, в той стороне, где, быть может, в эту минуту кто-нибудь вспоминает о нас, не подозревая, с какой лихорадочной торопливостью наша одинокая лодка мчится под вспышками синих зарниц… На реке черно, как в могиле. Глаз жадно ищет огонька, но каждый поворот обманывает наши надежды… Лапы затонувших деревьев бьют порой по лицу. Со дна глухо стукаются в лодку то опасный «кобел», задерживающий даже плоты в полую воду, то поперечный «задев», то песчаная мель.
Вдруг лодка натыкается на что-то. Молния освещает бревно, другое, целые плоты, разбросанные в беспорядке и загромождающие русло; я сворачиваю, но лодка продолжает стукаться носом в бревна, как муха, попавшая на стекло; при свете молнии я направляю ее в проток; минута, — и лодка наша с тихим шипящим вздохом садится на песчаную мель.
Очевидно, прохода нет, а буря близится. Сзади движется уже даже не туча, а какая-то бесформенная мглистая тьма, кипящая огнями…
В дальних лесах стоит глухой гул, какое-то неразборчивое бормотание…
Я отправляюсь на поиски прохода, выхожу на какие-то острова, пробираюсь сквозь кусты, всхожу на бревна плота, надеясь найти свободную дорогу нашей лодочке. Сгоряча, прыгая с бревна на бревно, пробегаю на середину плота и вдруг совершенно неожиданно погружаюсь в воду: ничем не связанные бревна разошлись под моими ногами, и кругом меня стоит тревожное движение… бревна колеблются, сдавливают, толкают, вертятся, ускользают из-под рук, мешают выбраться… Намокшая одежда тяжела, а под ногой не чувствуется дна… Кругом замолкший лес, вверху — тьма и угроза… Из какого-то дальнего уголка души ползут суеверные представления; мне кажется, что все это — и река, и бревна, и тучи, и черные ели насторожились и злорадно следят за мною…
К счастию, вода тепла. Через минуту, я все-таки взбираюсь на бревна, осторожно переползаю к берегу и иду к лодке… Первый недальний гром с треском разрывает мглистую тучу… За ним слышится дальний шум, точно лес сразу закричал тысячами голосов, и что-то гигантское катится к нам по его вершинам.
Это бежит по лесу ливень.
Мы торопливо встаскиваем нашу лодку на покатый берег, поворачиваем ее дном кверху, под ветер, потом подпираем досками от скамеек. Я разыскиваю спички, первые капли дождя грузно шлепаются на песок, когда я под прикрытием лодки развожу костер.
Ливень идет пока еще стороной, и огонь успевает хорошо разгореться. Я выдвигаю костер из-под лодки, разрубаю и кидаю в него сломанное весло, заваливаю густо валежником; огонь шипит, трещит, вьется наружу, разгорается, и когда, наконец, ливень охватывает со всех сторон лес и реку, плещущую тысячами капель, и нашу отмель, и кусты, и дальние изгибы Керженца, и все кругом, — костер горит уже огромным пламенем… Так странно и так приятно смотреть, как он шипит, точно змей, от падающих капель, то припадает низко к земле, то опять рвется огненными языками навстречу дождю, молниям и тьме.
Больше ничего уже случиться не может, худшее позади. Наша верная ладья, защищающая от косого ливня, кажется мне самым уютным убежищем в мире. Я скинул с себя всю мокрую и грязную одежду, и теперь под лодкой от меня идет пар… А кругом шум и раскаты, и крик взволнованного леса, — и разрывающиеся тучи сыплют молниями далеко над лесами и полями, над болотами и непроходимыми чащами, над протоками, шишмарами, логами, над убогими лесными деревнями, над одинокими кордонами лесников, над умершими Ша́рпаном и Ула́нгером, над умирающими Оленевым, Кома́ровым, Чернухой, смиренно прислушивающимися к крикам божией грозы, над избушками Покровского, где Степан, быть может, мокнет на сеже и благословляет долгожданную благодать иссохших полей…
Теперь, когда я заношу эти строки в мою путевую книжку, — центр грозы уже промчался над нашими головами, и тучи тихо громоздятся, уходя дальше… Раскаты смолкают за лесами… и даже одинокая звездочка опять мигает мне с вышины — точно разыскивает в чащах нашу затерянную лодочку…
Наутро солнце светило так ярко и весело, как будто и оно омылось вчерашней грозой; на листах дрожали капли и, срываясь то и дело, сверкали в воздухе новым дождем. Голоса птиц звенели кругом, как стеклышки, листья шептались без ветра, речная струя посинела, пески резали глаз яркой белизной — всюду трепетала, веселилась, пела переполненная свежими силами, обновленная жизнь, и мы не узнавали тех самых мест, которые вчера казались нам такими угрожающими, враждебными, мрачными.