сублимация, то есть возможность переключения чувственности в область духовности.
Суфии полагали чувственно-интуитивное познание высшей формой познания вообще. И потому каждый суфийский шейх считал необходимым развить в своих учениках способности к метафорическому мышлению.
Но метафорическое, образное мышление, будучи областью искусства, закономерно привело к тому, что суфийские идеи нашли свое высшее и наиболее полное выражение в поэзии.
Поэтическая речь для видных шейхов была так же естественна, как естественно для философа изложение своих мыслей в абстрактно-логических категориях.
Конечно, не каждый, кто вступал на путь, мог пройти его до конца. Суфии говорили: «Благодать дается поровну каждому, но каждый воспринимает ее в меру своих способностей». В результате одного и того же пути — тариката вырабатывались различные характеры. На протяжении истории суфизма мы видим шейхов яростных и умиротворенных, суровых и благостных, неистовых и рассудительных, занятых лишь своими собственными отношениями с богом и ораторов, проповедников, воителей.
Здесь, конечно, сказывались время, среда, а также психофизические свойства и направленность как самого суфия, так и его наставника.
Наставник Джалалиддина был суров и неистов. Еще в Балхе, слушая поучения Султана Улемов, он приходил порой в такое возбуждение, что прерывал речь шейха возгласами, сам того не замечая, совал ноги в тлевшие под мангалом угли, пока, выведенный из терпения, тот не приказывал мюридам: «Выбросьте Сеида отсюда за шиворот, дабы не, мешал он нашему собранию!»
Но в отличие от Султана Улемов Сеид был не столь ригоричен. Подобно казенным богословам, Султан Улемов считал, например, употребление вина категорически запретным для кого бы то ни было, в том числе и для суфиев. «Вино, — говорил он, — превращает человека в похотливого пса, в грязную свинью». На это Сеид как-то заметил: «Тем, кого превращает, конечно, запретно, а тем, кого не превращает, — дозволено».
В противоположность своему шейху Сеид стал не проповедником, а подвижником. Часто настолько погружался в самосозерцание, что забывал обо всем на свете.
На старости лет его избрали имамом в одной из мечетей Кайсери. Сеид простаивал на молитве иногда по полдня, ни разу не вспомнив о прихожанах, которые должны были во всем следовать главе общины.
В конце концов он сам вынужден был отказаться от должности:
— Не обессудьте, правоверные! Во мне часто вскипает безумие, и я о вас забываю! Найдите себе благоразумного имама…
Джалалиддин поднялся с колен. Сеид протянул руку, в которой оказалась власяница. Надел ее на молодого улема, перепоясал его поясом повиновения. С него тут же состригли его курчавую каштановую бороду, выщипали брови, обрили голову. И Сеид надел на него дервишскую шапку-серпуш.
С этого мига он был уже не улемом, не проповедником, не мударрисом. А одним из многочисленных мюридов Сеида Бурханаддина Тайновидца.
Мюрид — означает «вручивший свою волю». Он обязан во всем беспрекословно повиноваться шейху, исполнять каждое его указание и поручение, не задумываясь ни о его целесообразности, ни о его значении.
Искус, как обычно, начался испытанием решимости вновь обратившегося подчиниться воле наставника. Зная, что Джалалиддин унаследовал от отца неуемную гордыню, шейх решил прежде всего расправиться с нею.
И вот сын Султана Улемов, ученый, признанный светилами мусульманского мира, проповедник соборной мечети в султанской столице, настоятель медресе, принялся чистить нужники. Так повелел шейх. Он не давал ему никаких поблажек, скорей напротив — утеснял его себялюбие строже, чем в других мюридах. И Джалалиддин справедливо видел в этом знак особой любви.
Повеяло весной. Талая вода с гор переполнила каналы и арыки. А Джалалиддин, обвязав вокруг рта и носа кусок белой тряпки, все таскал кожаные ведра с нечистотами. Казалось, зловонные ямы не имеют дна. Это было похоже на правду: вешние воды к утру успевали залить все, что он выгребал за день. А по ночам, трижды омывшись в бане, он до петухов читал отцовские беседы, собранные в книге «Маариф» («Познание»). Наставник приказал прочесть ее сто и один раз подряд.
Джалалиддин выполнял уроки с радостным рвением. Лишения, которым он подвергал свое тело, утишали огонь, полыхавший в его сердце с того дня, когда он узнал о смерти своей Гаухер. И все же в глубине души он ждал, когда шейх скажет ему «довольно». Но Сеид молчал.
Джалалиддина мучил постоянный голод. Но от зловония кусок не лез ему в горло. Он осунулся, похудел, горящие от бессонницы глаза ввалились.
Когда вода наконец спала, оказалось, что он выполнил свою работу. Но наставник ничего не говорил, и он продолжал по вечерам выгребать то, что накопилось за сутки. Видя, что работы стало мало, Сеид задал новый урок: вместе с двумя мюридами собирать в городе подаяние для всей братии.
Это было похуже нужников. Одно дело — исполнять урок перед своими, они-то знают, что так повелел шейх. Другое дело — унижаться перед чужими людьми, мало того, перед своими бывшими прихожанами.
Трудней всего было просить у богословов, факихов, улемов, чтецов Корана. Ему казалось, что каждый из них подает ему с затаенной злорадной усмешкой. А между тем мало кто узнавал в этом худом безбородом дервише сына Султана Улемов.
Чутье, обостренное ночными бдениями и телесными лишениями, понемногу научило его угадывать повадки, побуждения и характеры людей по единому слову, взгляду, едва заметному движению. И все чаще казались они ему неодушевленными орудиями своих собственных страстей, механизмом вроде катапульты: зарядил каменным ядром, взвел, и она выстрелит. Почти всегда определенное воздействие вызывало заранее известный результат.
Он побывал в таких кварталах, о существовании которых едва догадывался прежде. В кабаках разбитные гуляки бросали в его кокосовую чашку мелочь, как собаке бросают кость. Арфистки в веселых домах, пышнотелые, крашенные хной, подавали милостыню как искупление своих грехов. В караван-сараях и торговых рядах милостыня была заранее рассчитана — здесь жили деловые люди. Ровно десятину полагалось по шариату отдавать от своих доходов на благие дела. Но он приходил и в дни убытков, и после того, как десятина была роздана. Купцы все же подавали щедрей ростовщиков и торговцев: надеялись, что добрые дела и молитвы дервишей оберегут их от опасностей, которые угрожают их телам и товарам на многотрудных караванных путях.
Но его привлекали сердца бедняков. Здесь тоже, случалось, подавали в надежде на награду, если не в этой, то хотя бы в будущей жизни. Однако часто делились с худым, нищим дервишем последней горстью риса просто и естественно, а иногда застенчиво, как делились бы с любым другим голодным человеком. Естественность и простодушие тех, кто сам спал на рваных циновках прямо на глинобитном полу, жил в развалинах на улицах, нет, не на улицах, а вдоль сплошных сточных канав, по которым весной и осенью текли потоки грязи, мусора и нечистот, заставляли его все чаще наведываться на городские окраины. Нравилось ему бывать и в ремесленных кварталах: подмастерья-ахи, трапезничавшие все вместе за одним столом, всегда выделяли нищенствующему дервишу равную долю.
Иное дело особняки знати. Чем богаче и сановней был вельможа, тем спесивей были его слуги. Они похвалялись размерами хозяйских подаяний, как евнухи похваляются мужскими атрибутами своих падишахов. Но это не забавляло, скорей удивляло Джалалиддина.
За одну весну и лето он узнал город и его обитателей лучше, чем за все предшествующие годы. Иногда за один только день доводилось ему такого наглядеться, что, возвращаясь в обитель, он сожалел о рвении, с которым чистил отхожие места: если бы у него осталось там больше работы, не пришлось бы ему теперь каждое утро выходить в город.
Сеида, однако, не зря прозвали Тайновидцем: как только Джалалиддин поймал себя на этих мыслях, шейх отменил чистку нужников.
— Ты исполнил урок. Но помни: душу очистить трудней, чем отхожие ямы.
Его наставник, как многие аскеты-подвижники, считал голод ключом к кладезю премудрости. Нет на земле народа, у которого не было бы постов. Но для того, кто хочет познать себя, постом, по мнению Сеида,