В комнате вдруг запела канарейка. Она висела в проволочной клетке между окнами. Я сначала не заметил ее и теперь испугался, будто меня кто-то толкнул. Вслед за этим вошла Елена.
– Что ты тут делаешь?
– Ничего. Где Георг?
– Он ушел.
Я не знал, как долго я просидел в этой комнате. Мне казалось – недолго.
– Он придет опять? – спросил я.
– Не знаю. Он очень настойчив. Почему ты ушел? Чтобы оставить нас одних?
– Нет, – ответил я. – Просто я не мог его больше видеть.
Она стояла в дверях и смотрела на меня.
– Ты меня ненавидишь?
– Ненавижу? Тебя? – Я был поражен. – Почему?
– Мне это вдруг пришло в голову, когда Георг ушел. Если бы ты не женился на мне, ничего этого с тобой не случилось бы.
– Могло быть еще хуже. Георг, пожалуй, на свой лад щадит тебя. Меня не погнали на проволоку под током и не подвесили на крюк, как скотину. За что же мне ненавидеть тебя? И как ты могла об этом подумать?
За окнами комнаты Фишера я вдруг опять увидел зеленое лето во веси красе. Посреди двора рос большой каштан. Сквозь листья светило солнце. Мучительная тяжесть в затылке вдруг исчезла, как след похмелья поздним вечером.
Я опомнился: я вновь чувствовал лето за окном, я знал опять, что я в Париже и что людей в конце концов не стреляют, как зайцев.
– Скорее я мог подумать, что ты будешь меня ненавидеть, – сказал я. – Потому что я не смог оградить тебя от приставаний твоего братца. Потому что я…
Я замолчал. Только что пережитые минуты стали вдруг невероятно далекими.
– Что мы здесь делаем? – сказал я. – В этой комнате?
Мы пошли наверх.
– Все, что сказал Георг, правда, – сказал я. – Ты должна это знать! Если начнется война, мы окажемся подданными враждебного государства.
Елена раскрыла окна и дверь.
– Здесь пахнет солдатскими сапогами и террором, – сказала она. – Пусть сюда войдет август. Откроем окна настежь и уйдем. Кажется, время обеда?
– Да. Кроме того, пора уезжать из Парижа.
– Почему?
– Георг попытается донести на меня.
– Ну, он не так умен. Он даже не знает, что ты живешь здесь под чужим именем.
– Рано или поздно он догадаемся и вернется.
– Тогда я его вышвырну из комнаты. Пойдем.
Мы пошли в маленький ресторан позади Дворца правосудия и пообедали за столиком на тротуаре. Мы ели паштет, говядину, салат, сыр. Выпили бутылку «Вуврэ» и кофе. Я помню отчетливо все, что было тогда, даже золотистую корочку хлеба и надтреснутые чашки для кофе. В тот полдень ничего уже не оставалось, кроме глубокой. неведомой благодарности. Мне казалось, будто я выбрался из темной канавы с нечистотами. Оглянуться назад я не мог, потому что когда-то я сам был частью этой грязи, сам того не сознавая. Я выкарабкался – и сидел теперь в безопасности за столиком, покрытым красно-белой клетчатой скатертью, – чистый, спокойный, – и солнце бросало желтые блики на вино в бокалах, и воробьи ссорились над кучкой навоза, а кошка хозяина с сытым видом равнодушно поглядывала на них, и легкий ветер гулял по тихой площади, и жизнь опять была прекрасна, какою она только может быть в нашей мечте.
Потом мы шли через Париж, и вечер был окрашен солнечным медом. Мы задержались перед витриной небольшого, ателье.
– Тебе надо купить новое платье, – сказал я.
– Как раз теперь? – спросила Елена. – Прямо перед войной? Это нелепость.
– Именно теперь. И именно потому, что это нелепость.
Она поцеловала меня.
– Хорошо!
Я сидел в кресле у двери в заднюю комнату, где шла примерка. Хозяйка принесла платья, и Елена скоро так занялась рассматриванием, что почти забыла обо мне. Я слышал голоса женщин, слышал, как они ходили взад и вперед, видел в открытую дверь, как мелькали платья, видел обнаженную, загорелую спину Елены, и меня окутывала сладкая усталость, похожая на медленное угасание.
Слегка пристыженный, я понимал, почему мне захотелось купить платье. Это был протест против того, что принес день, против Георга, против моей беспомощности – ребяческая попытка еще более ребяческого стремления к самооправданию.