На третий день, совершенно измученный, я сидел в зале Лепэна. Вокруг разговаривали вполголоса, спали, ели, Уже тогда потребности наши были сведены до минимума. По сравнению с немецким концлагерем мы вели шикарную жизнь. Самое большое – нас нагружали пинками или тумаками, если кто недостаточно быстро выходил по вызову. Сила есть сила, а полицейский в любой стране – это полицейский.
Я очень уставал от допросов. На возвышении, рядом с экраном, в форме, с оружием в руках, вытянув ноги, сидели стражники. Сумрачный зал, грязный, пустой экран, и мы под ним – все это казалось олицетворением жизни арестованных или конвойных, когда только от самого себя зависит, что именно воображать на пустом полотне экрана: учебный фильм, комедию или трагедию.
Грубая сила вечна, она оставалась и после того, как гасли все экраны. Так будет всегда, думалось мне, и ничего не изменится, и в конце концов ты исчезнешь, и никто даже не заметит этого. Это были одни из тех часов, когда гаснет всякая надежда, и вы, конечно, знаете это.
– Да, – сказал я. – Это часы безмолвных самоубийств. Перестаешь защищаться и почти случайно, машинально делаешь последний шаг.
– Вдруг открылась дверь, – продолжал Шварц. – Освещенная желтым светом, из коридора в зал пошла Елена. Она несла корзину и два одеяла. Через руку у нее был перекинут плащ. Я узнал ее по походке и манере держать голову. Она остановилась, потом, всматриваясь, пошла по рядам, прошла совсем близко и не заметила меня – почти как тогда в соборе, в Оснабрюке.
– Элен! – позвал я.
Она обернулась. Я встал.
– Что с вами сделали? – сказала она сердито.
– Ничего особенного. Мы спали в угольном подвале. Как ты сюда попала?
– Меня арестовали, – почти с гордостью сказала она. – И намного раньше, чем других женщин.
– Почему тебя арестовали?
– А тебя почему?
– Меня считают шпионом.
– Меня тоже. Из-за паспорта.
– Откуда ты знаешь?
– Меня тут же допросили и сказали, что я не считаюсь настоящей эмигранткой. Женщины, которые в самом деле бежали из Германии, еще на свободе. Мне объяснил это маленький человек с напомаженными волосами. От него пахло улитками. Это он тебя допрашивал?
– Тут от всех пахнет улитками. Слава богу, что ты принесла одеяла.
– Я захватила все, что могла. – Елена открыла коробку. Что-то звякнуло. Это были две бутылки. – Коньяк, – сказала она. – Вина я не брала, только самое концентрированное. Вас тут кормят?
– Нам позволяют посылать за бутербродами.
– Вы похожи на сборище негров. Разве здесь не разрешают помыться?
– Пока еще нет. И не со зла, а так – по небрежности.
Она достала коньяк.
– Бутылки уже откупорены, – сказала она. – Последняя любезность хозяина гостиницы. Он был уверен, что здесь не найдется штопора. Выпей!
Я сделал большой глоток и вернул ей бутылку.
– У меня даже есть стакан, – заметила она. – Давай придерживаться правил цивилизации, пока это возможно.
Она наполнила стакан и выпила.
– Ты пахнешь летом и свободой, – сказал я. – Как там? Что нового?
– Как обычно, будто и войны нет. Кафе переполнены. Небо безоблачно.
Она взглянула на полицейских и засмеялась.
– Похоже на тир. Можно стрелять по тем фигуркам, а когда они будут переворачиваться – получать в премию бутылку коньяка или пепельницу.
– Здесь оружие у фигурок.
Елена достала из корзины паштет.
– Это от хозяина, – сказала она. – С приветом и изречением: проклятая война! Это паштет из дичи. Я захватила также вилки и ножи. Еще раз – да здравствует цивилизация!
Мне стало вдруг весело. Елена со мной, значит, ничего не потеряно. Война, собственно говоря, еще не началась, и, может быть, нас и в самом деле скоро выпустят.
Вечером следующего дня мы узнали, что нам все-таки придется расстаться. Меня направляли в сборный лагерь в Коломбо.[17] Елену – в тюрьму «Пти Рокет». Даже если бы удалось убедить полицейских, что мы женаты, это нисколько бы не помогло. Супругов разлучали без всякого.
Ночь мы просидели в подвале. Один из полицейских сжалился и впустил нас. Кто-то принес пару свечей. Часть задержанных увезли, осталось человек сто. Здесь были и испанцы. Их тоже арестовали. Усердие, с которым в стране, воевавшей против фашистов, охотились за антифашистами, выглядело дьявольской иронией. Казалось, мы очутились в Германии.