было повсюду.
Через собственную неприятность Гончарову вдруг как-то стала ясна вся политика Путятина. В это время брошенная на произвол судьбы Камчатка, может быть, истекает кровью. И нашел же что сказать: «Как же вы покидаете экспедицию в самое важное время? Ведь вы не увидите самое главное — как документ подписывается! У вас и книги не может без этого получиться!»
Тут взорвало Ивана Александровича. И дипломатический чиновник, дисциплинированный петербуржец, встал и вышел, не желая больше объясняться.
Весь тут Путятин, весь век наш бумажный. Глушим живое, уничтожаем человеческие чувства! Расчленяем являющиеся общие интересы народов, а документ зато подпишем! Нужен трактат, слов нет, кто же станет отрицать? Да противно, как это все понимается.
Гончаров знал за собой раздражительность, когда в мыслях создаешь себе картину, быть может куда более ужасную, чем есть на самом деле. Может быть, это свойство художника, да какое кому до этого дело! А в жизни приходилось себя сдерживать. Поэтому часто, очень часто Иван Александрович, зная свою вспыльчивость, и куда она ведет, и бесцельность ее, старался ввести себя в общее русло суждений, свойственных солидному обществу. А уж очень гневны, даже красны собственные мысли, до того, что в самом себе начинаешь чувствовать опасного противника спокойному направлению. Но иногда вдруг завеса как приоткроется и… взорвет всего!
«Я уж писать разучусь подле моего дипломатического адмирала!» — с обидой и горечью думал он, решая идти на все — на открытую ссору, протест, непослушание, — но уехать.
— Что с нашим Иваном Александровичем? — говорили между собой офицеры, — Как он раскричался!
Все удивились. За два года с ним ни разу такого не бывало! Кроток, добр, любезен, иногда рассеян, как будто расстроен, но не ответит никогда резко, всегда мягко, даже многим казалось, что личное есть в его Обломове в порядочной порции. И вдруг!.. А за два года голоса не разу не повысил.
— Даже его допек адмирал!
— Да нет, господа, Муравьев приглашает к себе, дает должность якутского губернатора!
— А наш, видно, не пускает!
— Напрасно, право! Не моряк, так и не удержишь против воли!
— Право, я и говорю: зачем же держать человека, если не хочет?
— Каков Муравьев! Взял шхуну, теперь берет Гончарова.
— А чем дело кончилось? — говорили после склянок в кают-компании за обедом.
— Отец Аввакум помирил их, и, кажется, они мирно разговаривают. Но к результату прийти не могут…
— Туда велено обед подать, — сказал капитан и добавил, потирая руки: — Иван-то Александрович наконец разнес адмирала, и тот сразу стал кроток.
…Муравьев прислал Гончарову письмо, что со штабом уходит в Аян и что есть место на шхуне, приглашает с собой и все будут очень рады видеть в своем обществе Ивана Александровича. За отбывающими на материк завтра придет шхуна, которая отправилась на Сахалин за углем. Это ли не внимание! Право, приятно получить такое письмо!
— Зачем далее мне здесь сидеть, я не понимаю? — говорил Гончаров в каюте адмирала. — Не путешествие в обществе Муравьева прельщает меня, ваше превосходительство…
— Такая официальность, Иван Александрович, — с укоризной сказал Путятин. Обидно адмиралу, ведь, отправляясь в Японию, он все ставит на карту, да его не понимают.
— Нет, я хочу в Петербург, в Сибирь и так далее…
— Но служба! И я хотел бы домой! Дорогой Иван Александрович! Как же вы книгу напишете? Главного, главного не видя, ради чего вы трудились! Книги у вас не получится. Просто ради вас же не могу я вас отпустить.
Он опять за свое! Расстались, ни о чем не договорившись. Вечером адмирал снова прислал за Гончаровым и сказал, что согласен отпустить.
— Будь по-вашему! — вздохнул он и смотрел с сожалением, как на нежелающего обратиться в истинную веру.
Гончаров извинился за резкости. Начались упреки, потом опять извинения. К Ивану Александровичу сразу вернулось хорошее настроение.
Хотел бы адмирал сказать, что, мол, легко вам, не моряку, да из деликатности ж благородства не тронул больных мест. Ведь человек берется о море книгу писать!
Утром пришла шхуна «Восток». После полудня уходили в Николаевск Гончаров и барон Криднер. Когда Гончаров почувствовал, что покидает судно, сердце его облилось кровью. Жаль всех, хочется плакать, жаль и фрегата, и людей, и даже самого адмирала жаль. Нет, лично к нему нет у Ивана Александровича никакой неприязни — человек и он такой же, как все. Жалко было и его, когда прощались. И у адмирала, кажется, что-то человеческое в душе шевельнулось.
Жаль фрегата! Дом мой, милый, привычный! Жаль Фадеева, и у того рожа как заплаканная. Фрегат, разоруженный, с командой, убывшей уже более чем наполовину, как постаревший человек, которого один за другим оставляют друзья…
Все! Гончаров сбежал по трапу. Свобода! Идут волны, ветер, облака, чистое небо, Муравьев, Россия! Вот и прекрасный Римский, лучший спутник и товарищ. Шхуна пошла. Раздался молодой голос ее капитана.
А на борту «Паллады» что делается! Все высыпали. Весь экипаж, матросы, не только офицеры.
Они провожали своего доброго, рассеянного, но дельного и терпеливого товарища. Конец — делу венец. Тверд он оказался, не уступил самому адмиралу. И как-то по-другому всем представился этот скромный и малозаметный человек в этот час, когда он отходил на шхуне.
Через час шхуна села на мель. Гончаров ушел вниз, стал раскладывать вещи в каюте, приготовляясь к новому вояжу.
Вдруг наверху раздался голос Римского:
— Иван Александрович! Адмирал идет к нам! Не за вами ли?
Сердце Гончарова похолодело. «Боже! А ну как он опять передумал? В Японию? В бумажки сморкаться?» Впрочем, может быть, шутит Воин Андреевич. Гончаров проворно взбежал наверх. Сердце его заныло. По волнам к шхуне в самом деле шла синяя гичка адмирала.
Адмирал поднялся, сказал, что прибыл проститься. Пожелал счастливого пути, пожал руку Ивану Александровичу, просил его и Римского-Корсакова напомнить Муравьеву, чтобы отпустил шхуну к 24 августа.
На сердце совсем отлегло. На самом деле, худой мир лучше доброй ссоры! Адмирал поступил благородно и, слава богу, задерживать не намеревался.
Не знал только Гончаров, что в бумаге, которую вез в Петербург барон Криднер, адмирал, сообщая о трудах своих спутников и испрашивая для них наград, ни единым словом не поминал Гончарова, как будто и не был он в Японии. Да если бы и знал — не расстроился бы.
Гичка ушла. Шхуна снялась с мели. Тучи густеют, над морем сумрак. Грозен этот пролив. Глухо бьют и рычат волны на мелях, закипают в гребнях и вдруг как спотыкаются и проваливаются и гудят, как отдаленный гром гремит.
Вот уж и не видно «Паллады». Какая-то ее судьба? Гончарову кажется она живым уставшим существом, в судьбе корабля мерещится участь одинокой человеческой жизни. Сейчас он чувствовал, как жаль покидать друзей, какие прекрасные и благородные люди его окружали.
Глава двенадцатая
НА ШХУНЕ
Мне так хотелось перестать поскорее путешествовать, что я не съехал с нашими, в качестве