Губернатор простился со стариками, перецеловал их, обнял купца и отправился к себе на баркас.
Гольды были несколько смущены расположением, которое выказал Муравьев к купцу, сделавшему им столько зла. Но тут опять полетели две белые банки, выброшенные с баржи человеком в белом колпаке. Там готовили обед.
Удога простился с дочкой и со всей родней, уехал с губернатором на баркас. Караван пошел мимо Бельго. Уж поднимали якоря, и судно за судном шли вниз по реке. А главная масса вообще не задерживалась, даже якоря не отдавали, а вереница их непрерывно шла и шла с утра мимо стойбища.
Гольды на берегу не знали, у кого спросить, что это за белые банки. Все понимали, что это серебро, но почему русские так швыряются им?
— Серебряную посуду бросают! И хорошая посуда, — так говорил дедушка Падека, вертя в руках белую жестяную консервную банку из-под фруктов.
А караван уходил все дальше. На фарватере напротив Бельго проходили последние баржи и баркасы. На мачтах у них полоскались флаги. Где-то далеко-далеко загудел пароход.
Глава двенадцатая
ДОЛГОЖДАННАЯ ВСТРЕЧА
Таким образом совершилась самая смелая, лихая и блистательная экспедиция, какая, я полагаю, только известна в истории мореплавания[72].
Ночь светлая. Хотя луны нет, в черной воде отражается звездное небо, множество огней от идущих судов и прибрежные скалы с лесом на вершине. Никому не спалось в эту ночь. Путь по Амуру заканчивался, утром должны прибыть в Кизи. Еще вчера пароход оставил караван и пошел прямо туда. Люди на баржах повеселели. Кони и те бьют копытами.
«Чуют, что конец пути», — думает Алексей, покуривая трубку.
— Эй, автор и сочинитель песни, — приказывает унтер-офицер Росляков, гвардеец Семеновского полка, приставленный обучать пеших забайкальцев, — затягивай!
— Запевай, Пешков! — говорит урядник Разгильдеев. Пешков хрипло и неохотно начинает:
подхватывает хор:
Губернатор — враг цензуры — решил помочь народу и давно уже, узнав о сложенной песне, поручил добыть текст Михаилу Семеновичу Корсакову. Тот приказал доставить автора к себе, велел ему тут же продиктовать песню писарю, но не сказал зачем. «Узнаешь после!» — с важностью объявил молодой полковник.
Казачьи офицеры и урядники знали, что стихи и песни дело опасное и к добру не ведут, особенно когда их прочитает и послушает начальство. Да и Корсаков, все знали, строг, не шутит.
Загадочное молчание начальства продолжалось. Ждали, что Пешкова накажут. Страхи росли. На Пешкова смотрели как на опального или зачумленного. Постепенно всех казаков стали разделять на «певших», то есть виновных, и «непевших», то есть более благонадежных.
Пешков порвал свои бумаги и бросил их на ночевке в костер, дав слово больше не писать.
Наконец у губернатора дошли руки до местной поэзии. Вдруг на все баркасы прислали переписанный текст песни с приказанием: всем разучивать и петь хором.
Офицеры постарались живо исправить свою оплошность. Скобельцына перевели в артиллерию, а вместо него поставили Разгильдеева. В тот взвод, где был Пешков, стал чаще являться гвардеец Росляков для бесед. Нижним чинам велено: пешковскую песню знать, как «Отче наш».
«Это наша песня! Наша, дурак! Пойми! Пой, сволочь!»
Так объясняли. Велено петь даже тем, кто сроду не пел. Заставляли петь по многу раз в день. До этого многие жалели, что хорошая песня запрещена, а теперь они же кляли ее и злобились, что заставляют учить насильно и петь, когда не хочется.
Но даже несмотря на то, что песня теперь часто пелась по приказу и обязанности, в этот ночной час она трогала сердца, и все пели ее охотно, голоса лились дружно и согласно.
Пешков, кстати, дописал про Кизи, хотя озера этого еще никто не видал.
доносилось с соседней баржи. И там пели пешковскую.
грянул могучий хор.
С других барж доносились разные песни. Где-то грянули плясовую, и слышно было, как по далекой палубе бьют дробь кованые солдатские сапоги.
Удога в эту ночь стоял на корме генеральского баркаса. Шли мимо скал Великие камни. Угрюмое место. Удога помнил, как плыл когда-то давно здесь с братом в лодке. Буря была, холод. Чумбока бежал от преследования маньчжуров. В тот год была оспа, почти все деревни, вымерли. Осень стояла свирепая. Место тут безлюдное, дикое, суровое. А вот пришли русские, во всю ширь реки горят огни, и люди так стройно и складно поют, и так хорошо, что самому тоже хотелось бы петь с ними. Кажется, что сама река поет на разные голоса, так много по ней несется песен: что ни баркас, то, слышно, поют.
Утром суда придут в Кизи, на Мариинский пост, и его дело на этом закончится. Удогу отправят домой. Так решил Муравьев. А Удоге не хочется уходить. Он уж привык к этой огромной семье. Он желал бы жить с этими людьми и работать, водить суда или что-нибудь еще делать. Даже и на войну пойти согласился бы. Мог бы пешком ходить не хуже, чем на лодке ездить.
Удога заметил много и такого, чего не ожидал, — плохого. Он думал, что у русских жизнь справедливей. А тут строгости большие. Но как-то не думается об этом сейчас.
Вот теперь всем русским весело, путь их кончается. Только Удоге надо возвращаться туда, где маньчжуры бывают, куда может нагрянуть злодей Дыген. Муравьев все-таки маньчжуров не прогнал, посты не поставлены, как просил Геннадий Иванович. Обидно как-то, что хитрость Гао Цзо удалась. Он, кажется, при русских хочет еще лучше жить, чем при маньчжурах.