Позже Фёдор понял, почему не хочет пока свадьбы с Анной. Ещё осенью в отряде появился Кирюшка Инютин, загнувшийся ещё более в крючок, с ещё более отвислыми плечами.
— Ты гляди, выжил! — встретил его Фёдор удивлённым возгласом.
— Ага. Анфиса того… упрятать сумела.
— Где же вы прятались?
— Там… Везде. А потом Анфиса говорит: «Иди, Кирьян, к партизанам». Я пришёл. Кружилин — ничего, принял.
— А сама она где? Чего с собой не взял?
— А так. Несподручно ей пока.
— Пока? Беременная, что ли? — догадался Фёдор. — От тебя, сморчок сопливый?
— А это неизвестно ещё, от меня али опять от тебя… В том-то и дело.
Вот эта «неизвестность» и удерживала Фёдора от женитьбы.
К весне только пришла весть в отряд, что Анфиса в какой-то деревушке зимой ещё разродилась мёртвым ребёнком, сама при этом чуть не скончалась. Кирюшка посветлел лицом, узнав, что она жива, а Фёдор решил жениться на Анне. Но тут опять началось такое, что о свадьбе нечего было и думать. Из самого Новониколаевска прибыл белогвардейский полк полковника Зубова со специальным заданием — уничтожить отряд Кружилина.
Свадьбу сыграли только в ноябре девятнадцатого года, когда выпал первый снег. Состоялась она в большой таёжной деревне Максютово и была если не громкой, то шумной, весёлой, но продолжалась недолго — один день всего. Банда Кафтанова была рассеяна, но Шантара находилась пока в руках колчаковцев, туда стекались разрозненные группы белобандитов, там, по сведениям вездесущего Якова Алейникова, спешно формировалось новое карательное соединение. Оно могло выступить в любую минуту.
Весёлой была свадьба — с тройками, с гармонями, с песнями, с пляской. Даже Кружилин вспомнил старое, ударил такую «русско-цыганскую», как он объявил, что половицы чуть не треснули. И всё-таки смутно чудилось Фёдору: что-то не так в этой свадьбе, то ли веселья не хватает, то ли, наоборот, чуток лишку его; то ли слишком рано, неурочно затеялась его женитьба, то ли, наоборот, слишком поздно. Что-то было в этой его с Анной свадьбе не всамделишное, будто из всего веселья вынули душу, а остались одни звуки, из вина и самогонки выцедили всю радость, а остался один едкий хмель. Может, всё было бы на своём месте, сиди рядом с ним не Анна, а Анфиса? Нет, и это не то. Анфису он не видел давно, не волновало его, что она жила с Кирюшкой когда-то, что Кирюшка при случае передаёт ей поклоны и получает при случае же от неё.
Вздрогнул Фёдор, а потом обдало его жаром, когда услышал случайно шёпот двух дряхлых старушонок:
— Что деется, прости ты, господи! Каруселя-ярманка… Родителя её сказнили, а дочь за брата убивца замуж идёт…
— Каруселя, сватья, каруселя!
— Ишь выдра, глаза-то не кажет! Стыдно, знать.
— Стыдно, сватья, как не стыдно…
Услышал он этот шёпот — и закипело в голове ключом. Ведь всё на месте было бы — и радость в свадебном питье, и душа в музыке, выдай свою дочь Кафтанов за него, как мечталось когда-то, по- обыкновенному, сиди он, её отец, сейчас тут, хмельной и радостный… Но Кафтанова Михаила Лукича нет и никогда не будет… И богатства его нет уже. Чего же он, Фёдор, добился? Зачем всё это веселье, эта свадьба? Потому он вздрогнул, что испугался этих своих мыслей, самого себя испугался. «О чём всё ещё думаю?! После всего, что было… что происходит в мире?!» И раз за разом саданул пару стаканов крепчайшей самогонки, чтобы отогнать эти мысли навсегда, забыть про них, отупеть.
И отупел. Опомнился, когда сообразил, что Анна, никак не дававшаяся ему столько лет, оказалась порченая.
— Кто ж… распробовал тебя? Ванька?
— Нет, нет! Феденька, любимый… Не-ет!
— А кто?!
— Я не виновата, Федя… Я не могу сказать… Но я — честная! Тысячу раз убедишься, что я честная! Я заслужу твоё прощение, я стелькой буду для тебя, удавить дам себя за один твой волосок! Я так люблю тебя! Только не спрашивай, забудь, а, Феденька?..
— …Савельев Фёдор! — донеслось до него. — Ты что, спишь там? Фёдор Силантьевич?
Это говорил Голованов, начальник политотдела МТС, созданного прошлой осенью, весёлый, общительный человек, хотя обликом похожий чем-то на Алейникова, фронтовик, ходивший ещё с костылём. И сейчас этот костыль был прислонён к стенке дощатой трибуны.
— Нет, не сплю. Сморило малость.
— Вот люди не верят, что ты сможешь убрать две с половиной тысячи гектаров.
— Пущай. А я уберу, ежели дадите сцеп из трёх «сталинцев». Прошлой осенью в соседней МТС, писали в газетах, таким сцепом две двести один комбайнёр убрал. А я две пятьсот дам, ежели комбайны не дряхло будут, не навроде балалаек, как прошлогодний мой…
Фёдор говорил, а в уши барабанили больно слова Анны:
Точит? Нет, врёшь ты, Анна! Умная баба, всё правильно до этого говорила, может, а тут врёшь. Сперва, правда, ради этого хотел взять тебя. И на свадьбе — да, мелькнуло сожаление, что не так всё оказалось. А потом, после, что об этом было жалеть зазря? Жалением ничего не вернёшь, не исправишь. Врёшь, врёшь, врёшь!
Ему показалось, что он выкрикнул это слово вслух. Он вскочил испуганно, вытер ладонью мокрый лоб.
— Что с тобой, Фёдор Силантьевич? — тотчас проговорил Голованов. — Захворал, что ли?
Фёдор увидел его встревоженные глаза, потом — такие же глаза Кружилина.
— Нет, ничего… Мутит только маленько. Я бы домой… если отпустите.
И, не дожидаясь ответа, двинулся к дверям.
Возле крыльца его окружили выскочившие следом за ним люди. Сам Кружилин распорядился отвезти домой Фёдора в собственной кошёвке, кто-то вызвался проводить его. Фёдор отказался от того и другого, заявил, что дойдёт домой самостоятельно. И, выбравшись из толпы, пошёл за ворота МТС.
Фёдор шагал по тёмным, пустынным улицам не спеша, время от времени вытирая ладонью горячий, влажный лоб, и невесело размышлял, что и тут права она, Анна, чёртова баба. Да, да, жалеет он обо всём! И что Кафтанов Михаил Лукич погиб безвременно, и что от богатства его один дым остался. Да, точит это его всю жизнь, как червяк точит дерево, как водяная капля точит камень-гранит. Точит, выедает в сердце самые больные места…
В первые годы после свадьбы Фёдор в этом себе не признавался. Что ж, думал он, не получилось и не могло получиться так, как он мечтал, потому что весь мир, вся жизнь взбаламутилась и перевернулась.
После гражданской с год покрестьянствовал в Михайловке. Весной двадцать первого посеял немного ржи, летом часто приходил на свою крохотную полоску, садился на краю берёзового колка, глядел, как колосится рожь, о чём-то думал, чувствуя, как чуть постанывает сердце, будто его мнёт кто в кулаке. Вспоминались довольно обширные ржаные поля Кафтанова, его завозни, его заимка на Огнёвских ключах. Сейчас на месте дома лежит там, на берегу озера, груда обгорелых головешек.
Всё сгорело — и заимка, и завозни, и сам Кафтанов. Всё превратилось в кучу пепла. Так чего сожалеть? И сам он, Фёдор, чуть не сгорел в этой кровавой коловерти, чудом каким-то уцелел…
Однажды, когда сидел вот так же возле своего посева, подошла неслышно Анфиса. Она вышла за Кирюшку через полгода после женитьбы Фёдора, стала жить с мужем в уцелевшем доме Инютиных. Они тоже посеяли немного ржи рядом с Фёдоровой полоской. Пахали, сеяли в одно время, на виду друг у друга.