общем-то честный, но достаточно еще не умелый, правда, для своего времени смелый по постановке ряда проблем и по критическому взгляду на недалекое прошлое. Последнее и прояснило непростую ситуацию на ниве изящной словесности, где вовсю полыхала идейная борьба, от коей, конечно, в первую очередь страдали, прежде всего русские мужики, то бишь писатели.
Из редакции журнала 'Знамя' романисту незамедлительно пришел ответ всего лишь в несколько строк, где сообщалось, что сочинение сгущает черные краски жизни, а посему подлежит коренной переработке и напечатан в 'Знамени' в таком виде быть не может. Для молодого писателя подобное отношение явилось в некотором роде потрясением. Его сознание еще трудно переваривало утонченные столичные нравы. Но человек он настойчивый, в смелости поднаторел на свежих сибирских просторах и постиг, что такое настоящая литература. Все-таки, размышлял он, в произведении около тридцати печатных листов, много персонажей, сюжетных линии, пожалуй, впервые в нашей литературе после пятьдесят третьего года выведен образ Сталина, - а тут всего две или три строчки с отказом. Поразительно!
Молодой, горячий, он, как говорится, закусил удила, и решил во что бы то ни стало прорваться аж в 'Новый мир' и непременно к самому Твардовскому, о вольнолюбивом нраве и смелости которого ходили легенды. Несколько раз приходил в редакцию, но не мог прорваться дальше приемной: секретарша уже его приметила, и, когда он явился в очередной раз, бодро сообщила:
- Простите, его нет, и сегодня уже не будет.
Что-то не искреннее прозвучало в ее голосе, и, разозлившись, он решительно шагнул к двери (секретарша испуганно привстала, но не успела помешать), толкнул ее, вошел и увидел перед собой рассерженно повернувшегося к нему Твардовского. Выдержав довольно недружелюбный взгляд Александра Трифоновича и, честно глядя в его небольшие, от гнева ставшие еще меньше глаза, он вежливо поздоровался и представился.
'- Что там еще у вас? - резко спросил хозяин кабинета.
- Роман.
- Большой?
- Шестьсот страниц, - несколько округлил, размер романа был побольше.
- Шестьсот? - Александр Трифонович сделал какой-то протестующий знак руками, поднял их к лицу и опустил, затем пробежался по кабинету...
- А рассказ вы можете написать? Хороший рассказ, - обрушился на меня Александр Трифонович. - Роман в шестьсот страниц - ладно, а просто рассказ?
- Очевидно, могу, - предположил я стесненно, потому что никак не ожидал такого необыкновенного натиска.
- Можете! - как-то в нос подозрительно хмыкнул Александр Трифонович.
Признаюсь, меня начало разбирать зло, уж очень по-школьному меня взялись воспитывать, оставалось одно - молча повернуться и выйти. Но получилось все по-другому.
- А у вас, простите, за 'Далью - даль' - триста пятьдесят страниц, бухнул я наобум. - Никакой не роман, а всего лишь поэма, а триста пятьдесят!
Я никогда не видел, чтобы у человека так быстро менялось лицо, что-то вроде изумления мелькнуло в глазах, и вот уже Твардовский, шагнув ко мне, легонького прикоснулся к моему плечу.
- Обиделись?
- Нет, нет...
- Обиделись... Ну, где ваш роман, показывайте...
- Со мной сейчас нет, я много раз не мог к вам попасть, а сейчас зашел случайно, и вот...
- Ну ничего, приносите, обязательно прочитаем, - прощаясь, сказал мне Александр Трифонович'.
Вскоре он принес в редакцию журнала свои 'Горькие травы'. Прочитала роман и дала довольно развернутую рецензию какая-то литературная дама... Если в 'Знамени' отказали по причине сгущения красок, якобы очернения жизни, то рецензент 'Нового мира', хоть и подтекстом, но достаточно понятно заявила, что в произведении слишком много оптимизма, что необходимо переделать его именно в этом направлении - углубить критический элемент и так далее. (Кстати, повесть 'Тихий, тихий звон', предложенная журналу через несколько лет, опять была встречена крайне неблагожелательно.)
Кто-то посоветовал автору обратиться в 'Дружбу народов', и оттуда скоро пришел ответ, что сочинение слишком остро, хорошо бы положить его в ящик стола на годик-два, а там станет ясно, что с ним делать... В 'Октябре' прочитали рукопись тоже очень быстро, за неделю примерно, и ответили, что роман им не подходит по своей крестьянской направленности... Да, отныне принцип 'Наши - ненаши' действовал как хорошо отлаженный механизм.
Так уж, видно, судилось этому замечательному художнику слова, мастеру романного (читай эпического!) мышления никак не укладываться в прокрустово ложе литературно-общественных канонов.
Приверженность правде, пропущенной через судьбу простого человека, через народное бытие - слава Богу! - стала его призванием, сутью жизни, настораживая власть предержащую и приводя в бешенство тьму завистников, посредственностей и злопыхателей... Пройдет четверть века после истории с публикацией 'Горьких трав' (здесь приведен лишь один эпизод из его творческой биографии), и из Ленинграда придет взволнованное письмо эстетически одаренного читателя Георгия Сомова (1988 г.). Давая высокую оценку художественному мастерству и глубокому реализму 'Отречения' (1987 г.), он напишет: 'Я возмущен тем, что Ваше имя окружено в последнее время плотнейшей завесой молчания (...) Кстати, известно ли Вам, что в нынешнем Ленинграде Ваше имя под запретом. Ни один из ленинградских журналов мою статью не взял даже для простого ознакомления'.
Видимо, так оно и должно быть, судя по главному пафосу творчества настоящего русского писателя Петра Лукича Проскурина. В ходе анализа состояния литературы второй половины прошлого века мы будем неоднократно возвращаться к этой проблеме.
***
Второй роман трилогии 'Имя твое' (1978 г.), опубликованный пять лет спустя после 'Судьбы', продолжает и углубляет тему послевоенной жизни. Художник всегда относился к народу с трепетной любовью и в этой любви было что-то более глубокое и первородное, чем обыкновенное чувство сыновней привязанности. Он стремился быть в гуще жизни и прекрасно понимал смысл происходящего. После войны общественное настроение начало меняться, а в конце семидесятых оно приобретает явный оттенок недовольства - коренные изменения к лучшему откладывались, 'светлое будущее' утрачивало свою привлекательность. Способные к аналитическому мышлению начинают понимать, что в стране набирает обороты какая-то третья разрушительная сила, готовящая почву для прихода новой власти. Это давало обильную пищу для сопоставлений, размышлений, трезвых выводов и предположений.
Мысль зрелая и прочувстванная, пронизывает всю структуру романа, выводя творчество получившего широкое признание художника слова, на более высокий уровень. Он, как всегда, не пытается примирить непримиримое, не судит героев - для него важно постичь существо характеров, выявленное на изломе, в ситуациях, чреватых острым драматизмом. В своих раздумьях о пережитом он далек от умозрительных построений, ничего общего не имеющих с реальными процессами действительности. Тому пример осмысление гонки атомного вооружения державы. Сила первого атомного взрыва, произведенного над территорией 'русской Азии', равнялась силе тех испытаний, которые вновь пришлись на страну. Народ отдал для этого столько, что он не мог не осуществиться, этот всплеск.
В 'Имени твоем' реалистически показана жизнь страны, что проявилось и в разговоре Брюханова с академиком Лапиным на полигоне в ночь перед взрывом, когда ученый просит денег на экспериментальные работы, а Брюханов знает, что бомба 'все сожрала'; и в 'белом от ярости' лице Митьки-партизана (который 'не боится на этой земле ни Бога, ни черта') доведенного до полного отчаяния еще одним непосильным налогом и вырубающего в слепом своем ожесточении садовые деревья; и в 'длинном ряде баб с коровами, волокущими за собой бороны'; в потрясающем своей безысходностью крестном ходе густищинских баб в надежде вымолить у неба дождя; в одичалом от тоски одноногом Иване Емельянове, сутками не слезавшего со своего допотопного трактора; и неясных маленьких фигурках детей, торопливо, с оглядкой подбирающих по оврагам колхозные колоски; и в голодном, побитом матерью мальчишке за то, что взял украдкой лишний кусок хлеба, и в самой этой женщине, бросившей в лицо Брюханову-депутату страшные слова упрека, и т.д. Проскурин идет на ожесточение правды и добивается большой жизненности и художественной