в изодранной одежде, оглушенный боем и измотанный до предела, Ермаков идет к командиру дивизии. Он хочет знать, почему и кто обрек батальон на гибель. Иверзев предстал перед ним во всем своем блеске: 'На крыльцо шагнул полковник Иверзев, высокий, возбужденный, в длинном стального цвета плаще... Возбужденным, непоколебимым здоровьем веяло от молодого, полного лица, от сочного голоса, от прочной, большой фигуры уверенного в себе человека; и глаза его, которые, очевидно нравились холодной синевой женщинам, блестели сейчас настороженно-вопросительно. 'Да, тот Иверзев, - подумал Ермаков. - Тот, который отдавал приказ!''. И в ответ на слова капитана, что батальон дрался до последнего патрона, что люди до последней секунды ждали помощи и остались в живых только пять человек, Иверзев говорит ровным, металлическим голосом совсем о другом, не относящемся к трагической судьбе сотен людей: о том, что завтра будет взят Днепров, что заканчивается формирование новых батальонов и что от капитана требуется подробная докладная записка об обстоятельствах гибели батальона. Ермаков взбешен.
'- А мы там... под Ново-Михайловской думали не о пополнении и докладных... О дивизии, о вашей поддержке думали, товарищ полковник. А вы сухарь, и я не могу считать вас человеком и офицером.
- Что-о? - Иверзев сделал шаг к Ермакову, в его раскосившихся глазах, горячо блеснувших на белом лице, выразился несдержанный гнев, а пальцы правой руки нервно сжались в кулак, ударили по перилам. - Замолчать! Под суд отдам! Щенок!.. Под суд!'
Это не просто угроза. Иверзеву необходимы веские доводы в свою пользу, это развязало бы ему руки, успокоило, утвердило в правоте и непогрешимости совершаемых им поступков. Вихрь мыслей пронесся в его голове... 'Шел дождь, было сыро в комнате, законом сумеречно-уныло отсвечивали поникшие кусты в палисаднике, и на крышу, шумя по-осеннему, наваливались ветви сосен. Пытаясь неопровержимой логикой рассуждений успокоить себя, он думал, что этому артиллерийскому офицеру, видевшему гибель батальона, еще трудно было понять, какое значение в общей операции армии под Днепровом приобретали бои в Ново-Михайловке и Белохатке. Что ж, за этим офицером стояла еще большая правда ответственность за гибель батальона, за ним же, Иверзевым, стояла еще большая правда ответственности за всю дивизию. И эта стойкость батальонов Бульбанюка и Максимова была для него, и не только для него, лишь шагом к Днепрову, маневром, который должен был в определенной степени обеспечить успех всей операции. Он знал, что завтра решится все...'
Но эта, казалось, убедительная логика самооправдания не успокоила Иверзева. Он считал себя сильной личностью, был убежден, что обязан заставлять подчиненных выполнять свою волю. Действия Ермакова не укладывались в его схему, разрушали его. Иверзев знал также, что в случае неудачи с взятием Днепрова обязательно будут искать виновных, которые должны быть. Надо выждать, осмотреться - и он приказал вызвать майора Семинина и двух автоматчиков. Ермакова арестовали.
Как бы там ни было, в характере Иверзева писатель показал то, что в 60-е годы считалось нетипичным для военной поры, не укладывалось в общепринятые схемы, а потому или замалчивалось, либо строго порицалось.
Критика нервно засуетилась. В пору публикации 'Батальонов...' появились статьи, оправдывающие Иверзева на том основании, что в своих действиях он исходил из своей правды, правды командира дивизии, которая выше и справедливее правды подчиненного. В известном смысле это была дань так называемой теории 'двух правд', которую, намекалось, исповедует и Бондарев. Иные рассуждали так: чем старше офицер по должности, тем большая ответственность ложится на его плечи - за все, и прежде всего за людей, - и тем глубже скрыты, менее доступны для 'простого' глаза его намерения, поступки и решения. Другими словами, руководящий товарищ (у Гоголя 'значительное лицо') прав по-своему и судить о его поступках необходимо с учетом его положения. Посему, утверждалось, правда Иверзева большего масштаба и большей исторической справедливости, нежели правда Ермакова. Итак, правда подчиненного и правда начальника, обладающая большей исторической справедливостью; существование некоего особого иверзевского человеколюбия, которое, надо палагать, подлиннее человеколюбия Ермакова.
Как же разворачиваются события в сочинетии? 'Иверзев шагнул к брустверу, ноздри его раздувались, две волевые складки углубились в краях рта.
- Разглагольствуете тут, а батальон лежит! Весь батальон лежит! Двух дзотов испугались? Вперед! Все испортите! Мы первые должны ворваться в город! Иначе - грош нам цена!..'
Жажда любой ценой добиться личного успеха, стремление выслужиться, сделать карьеру - вот что принудило его бросить батальон на пулеметы. Только это - и больше ничего.
'- Простят ли нас матери убитых - не знаю, - сказал Алексеев как можно спокойней. - Я ненавижу кровь, товарищ полковник, хотя это и война.
- Мы взяли Днепров, - охрипло выговорил Иверзев. - Взяли!...'
Какое ему дело до слез матерей, до гибели солдат и офицеров - лишь бы там, наверху, оценили его усердие. 'Есть такие, которые надеются, Россия огромна людей много. Что там, важно ли, погибла сотня, другая людей', скажет Ермаков.
И вот что любопытно: конфликт между Иверзевым и Ермаковым, разрастаясь и обостряясь, грозил изменить русло повествования, подчиняясь логике развития характеров в создавшейся ситуации. Тут начиналась трагедия Ермакова, которая могла резко изменить звучание и смысловой настрой всей повести. Возможно, это не вписывалось в общий замысел писателя, хотя, как известно, в 'Батальонах...' первоначально не было атаки с непосредственным участием Иверзева, совсем по-другому складывалась судьба капитана Ермакова после ареста, а также был не столь благополучным финал... Что же произошло: вмешались 'сиятельные вершины', цензура или явилось, скажем так, волеизъявлением повествователя? Когда-нибудь мы, может статься, узнаем, что случилось. Время, великий волшебник, возвращает явлениям и фактам их подлинность, людям - их настоящий облик, а истории - правду...
Нередко о настоящем явлении искусства можно судить не только по доброжелательному восприятию современников, но и по яростным нападкам критики, которая нередко привержена укоренившимся в обыденном сознании предрассудкам. Полистаем пожелтевшие газеты и журналы почти полувековой давности. О, здесь можно найти много прелюбопытного. 'Неполноценность повести 'Батальоны просят огня' не только в надуманности основной тактической ситуации, - писал критик 'Знамени' (1958, № 3). - Ведь очевидно, что, когда дело касается человеческих жизней, важна не только победа, но и средства ее достижения. Если бы Ю. Бондарев следовал гуманистическим традициям советской литературы, он, конечно, использовал бы изображение сложившейся на плацдарме обстановки для осуждения бездушного комдива. Но автор повести прошел мимо этой благородной задачи (...) души советских людей показаны в повести однобоко, духовный мир героев принижен'. Более того, 'потерян нравственный критерий, автор как бы равнодушно взирает на добро и зло'. И увы, и ах: 'Положительные образы повести Ю. Бондарева, к сожалению, не обладают достоинствами настоящего советского человека... Поэтому повесть 'Батальоны просят огня' не только ничем не обогащает нашу литературу о войне и армии, но и изображает войну как бы в кривом зеркале'.
А три месяца спустя, в июльском номере (1958 г.) журнала 'Москва' рецензент вещал тоном, не оставляющим никаких надежд: '...опубликование повести 'Батальоны просят огня' событие более печальное, чем радостное (...). Если судить по частностям, по отдельным фактам, - будто бы правда: были у нас за время войны и ошибки, встречались и плохие командиры. Если же судить по большому счету, сообразуясь с художественными обобщениями, которые предлагает нам автор в созданных им образах, то приходится сказать противоположное: неправда!' Каков же вывод? 'Своей повестью Юрий Бондарев погрешил против правды жизни'. Кроме того, находились и такие критики, которые порицали писателя за то, что его 'персонажи выступают людьми жестокими, недоброжелательными друг к другу, а поэтому автор вольно или невольно вступает в противоречие с суровой, но героической правдой военного подвига советских людей'. ('Литература и жизнь', 1958, № 3). 'Писатель как будто сознательно идет на 'приземление' всего, о чем он пишет (...). Мы не можем согласиться ни со многими образами рядовых солдат, выведенных в повести, ни с той ролью, которую вольно и невольно приписал Ю. Бондарев Иверзевым в событиях последней войны. Написан Иверзев так, что порой теряешь ощущение, где у него кончается ошибка и начинается преступление. Какая-то смутность, идейная и художественная нечеткость чувствуются во всем повествовании...' ('Комсомольская правда', 1958, 25 июня).
Так ополчились рецензенты массовых изданий против повести, знаменующей собой целое направление в военной прозе. Увы, таков удел художника, ломающего стереотип и инертное восприятие действительности.