исторической действительности. В контексте общего развития судьба отдельного человека - это малость, равная самой себе, складывающаяся из множества противоречивых устремлений, желаний, надежд и т. д. Именно через конкретную личность, как общественный субъект, осуществляет себя человеческое бытие. Между тем смысл и назначение жизни человеческий разум не может постичь, они остаются 'вещью в себе', то есть неразрешимой загадкой. А кому под силу ее решение? Не случайно леоновский посланец преисподней, он же 'корифей науки' Шатаницкий, хотел бы узнать для чего Всевышним затевалась игра в человека? Ответ на этот вопрос тесно связан с судьбой всего человечества, оказавшегося у последней черты своей истории.

Разные, нередко противоположные, взаимоисключающие мотивы, пересекаясь и взаимопроникаясь, вели Леонова к выводу - жизнь в высшей степени непостижима, а все то, что возвеличивает ее, приумножает одновременно человеческие страдания. Отсюда вывод: страх жизни иногда сильнее страха смерти. Проблема непростая, она вплетена в исторические судьбы народов, всей мировой цивилизации и к тому же усложнена глобальными задачами, которыми щедро изобилует XX век. Порою начинает казаться, что современный человек обречен, ибо он всего лишь ничтожная песчинка в этом громадном потоке событий, угрожающем разрушить вековые традиции и устои, сложившиеся представления о мироздании и смысле сущего. Что тут может человек? И каково главное признание современного художника: быть равнодушным либо растерявшимся участником бешеной гонки по кромке пропасти или же, несмотря ни на что, противостоять этому безумию, укрепляя в сердцах людей надежду?

Леонид Леонов, по сути, не оставляет никаких обнадеживающих иллюзий. Поспешный вывод? Посмотрим. Вот Никанор Шамин ставит перед автором следующую задачу: по случаю грядущего конца истории его будущая книга должна быть предназначена для тех, кто уцелеет, 'как прощальный с птичьего полета и за мгновение до черного ветра человеческий взор на миражные в тихом летнем закатце уже обреченные города Земли'. Это слова персонажа романа. А вот мнение самого писателя, неоднократно высказанное им: 'Подумайте, какой у нас возраст. Возраст большой. Мы много пережили, мы много видели. И страшный конец нас ожидает... Выходы есть, страшные выходы. Они роковые, они разрушительные. Но, может быть, к ним мы уже опоздали? Ну что же. Тогда приходит конец. Все кончится'.

Что стоит за этим: бездна отчаяния или нечеловеческая скорбь, когда-либо теснившая грудь Мастера слова? Мы живем в эпоху глобальных противоречий и невероятных скоростей, от которых бьется в судорогах одряхлевший старый мир, а человек задыхается в нем. Ощущение трагизма XX века - не могло не сказаться на изображении образа времени и у других писателей. В статье (1939 г.), посвященной экспериментам времени в романе У. Фолкнера 'Шум и ярость', Ж. П. Сартр писал: 'Большая часть современных писателей - Пруст, Джойс, Дос Пассос, Фолкнер, Жид и Вирджиния Вулф постарались, каждый по-своему, покалечить время. Одни лишили его прошлого и будущего и свели к частной интуиции момента, другие, как Дос Пассос, превратили его в ограниченную и механическую память. Пруст и Фолкнер просто обезглавили время, они отобрали у него будущее, т. е. измерение свободного выбора и действия...' Сартр полагает, что причину странной концепции времени у Фолкнера 'надо искать в социальных условиях нашей современной жизни... все то, что мы видим, все то, что мы переживаем, заставляет нас говорить: 'Так дальше продолжаться не может...'

Масштаб художественного мышления Леонова связан с его глубоким проникновением в диалектику времени, обладающего не только прошлым и настоящим, но и перспективой будущего, несмотря ни на что. Чередование временных пластов, взаимопроникновение прошлого и настоящего высекает символ пространственной глубины и многомыслие 'Пирамиды' - этого удивительного 'романа-наваждения в трех частях'.

Но, увлеченный идеей по большому счету неприятия современного мира, Леонид Леонов не заметил, что жизнь обогнала его представления о сущем, а колыбель верований наивных и простодушных героев 'Пирамиды' уже не охраняют религиозные и мифологические призраки. Между тем в философской концепции его последнего произведения немало оригинального, хотя в мировой истории периоды глубоких кризисов и смуты отмечены усилением рационализма и религиозно-мистических настроений.

Чтобы яснее представить себе главный пафос 'Пирамиды', отметим своеобразие творческого дарования автора. Есть писательство и есть художество. Между ними пролегает невидимая грань, разделяющая писателя и художника.

Среди писателей немало настоящих мастеров своего дела, завораживающих изяществом мысли, законченностью формы, изобретательностью сюжета, филигранной отделкой всей вещи. Это то, что дарит читателю эстетическое наслаждение, а посредственному сочинителю приносит зависть. Но то, что восхищает и изумляет, налагает оковы на само совершенство, проявляясь в известной расчетливости, дозировке, нормативности. В. В. Вересаев заметил в свое время: 'Писатель - это человек, специальность которого - писать. Есть изумительные мастера слова. Это все время замечаешь и изумляешься, - как хорошо сделано!'

Процесс 'хорошего делания' - как главная задача - невольно ограничивает широту отражения бытия, снижает высоту и полноту чувств, игру сил природы, красок и звуков, а и равно бурление стихий жизни. Писатель способен увлекать, изумлять, поражать, но не потрясать глубиной постижения философии бытия и всего сущего.

Это удел художника, 'специальность' которого глубоко и своеобразно переживать впечатления жизни и, как необходимое из этого следствие, воплощать их в искусстве. Многоголосая и многоликая действительность как бы вливается в душу художника и, перебродив в нем, снова возвращается в мир, но уже обогащенная его чувствами и усиленная его творческой фантазией. Гомер поет, не заботясь о филигранности стиха, о четкости мысли, поет потому, что внутренняя сила жизни рвется наружу, воспламеняя его душу. 'Этот черт, - писал Толстой про него Фету, - и поет и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто-нибудь его будет слушать'.

Художник обладает даром целостного восприятия мира, и, переступив порог его творенья, мы ощущаем, как вокруг нас, клубясь и устремляясь вдаль, начинает волноваться сверкающая многообразием сама жизнь, а душа, вдохновленная широтой возможностей, трепещет в ожидании чуда (о котором, кстати, так много говорится в романе Леонова). Между тем в образах художника так слиты духовное и материальное, что они достигают особого художественно-психологического эффекта, поэтому о каждом из них можно сказать: 'Он прав', - хотя они антиподы по своей сути.

Всего этого нет у Леонова, ибо по своему творческому потенциалу он писатель, а не художник. По его признанию, действительность отражается в его произведениях не непосредственно (как у Пушкина, Л. Толстого, Шолохова), а в преломлении через внутренний мир человека. 'Мне не документ, не сам мир важен, - подчеркивал он, - а его отражение в личности художника. Стоит лес, и стоит вода. Мне нужен лес в воде, отражение. Я помещаю факты в свои координаты'. Другими словами, он переживает впечатление отражения, а не самой жизни. Но насколько соответствует реальная действительность этому опосредованному отражению в сознании писателя? Тем более что сознание нередко вводит нас в заблуждение относительно логической связи мышления, равно как причины и следствия.

Не потому ли создается впечатление, что в 'Пирамиде' Леонов нередко как бы отстраняется от жизни и углубляется в философию истории, в 'преданья старины глубокой', в себя, исследуя свои собственные переживания и ощущения, а луч всебытия выхватывает из глубин его сознания тайны и загадки, которым он дает свое толкование. Это не упрек, а напоминание о том бесспорном факте, что каждой творческой личности присущ свой метод, свое художественное мировосприятие. Например, Леонов-писатель, поверявший алгеброй гармонию, что нисколько не умаляет его выдающейся роли в истории развития русской изящной словесности.

Между тем его 'Пирамида' - образец подвижнического труда, гениальный синтез слова и знаний, прочно покоящийся на эрудиции и поэтической фантазии. Не это ли помогло ему сохранить глубочайшее религиозное почтение к искусству? Он считал, что искусство должно побуждать людей к творческой деятельности и служить высокой цели. При этом с презрением относился к попыткам чрезмерного преувеличения значения искусства в жизни людей, а равно и к его неоправданному принижению, сведению к роли иллюстратора текущих событий. 'Откуда же берется у всех больших мастеров это навязчивое влечение назад, в сумеречные, слегка всхолмленные луга подсознания, поросшие редкими полураспустившимися цветами? Притом корни их, которые есть запечатленный опыт мертвых, уходят глубже сквозь трагический питательный гумус в радикально расширяющееся прошлое, куда-то за пределы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату