Маленькая прихожая, в которой он очутился, пахла штукатуркой, свежими досками и чем-то горьким и терпким — скипидаром, а может быть, краской. Сквозь полуоткрытую дверь виднелась часть странного помещения, похожего на ангар с высоким, подпертым косыми балками сводом и белыми стенами, светящимися в сумраке осеннего вечера.

Это играл патефон. Потом он начал хрипеть, сбавлять скорость, а слово «amour» жалобно растягивалось по слогам среди нарастающего скрежета. Вдруг мелодия оборвалась, что-то упало, запищала подкручиваемая пружина, и через некоторое время послышалась та же мелодия, потом вступил альт, теперь уже окрепший, словно он обрел надежду счастливо добраться до конца.

Ils habitaient le meme faubourg… [14]

Михал постучал о косяк второй двери, но так как и на этот раз никто не ответил, заглянул внутрь.

Он был приготовлен к совершенно другому. Именно это и привело его сюда: надежда найти оазис среди серого, уверенного в своем практицизме и безобразии города. Если бы оказалось, что он должен писать заявление, заполнять анкету в какой-то канцелярии, у него, наверно, сразу бы пропало всякое желание. Но он не мог предполагать, что войдет в этот оазис как непрошеный гость. Перед ним был неведомый ему чужой мир, полный тоски, горечь которой заключалась в мелодии заигранной пластинки, в модуляции низкого женского голоса, в одиночестве чужих воспоминаний. Все это создавало как бы невидимый и тем не менее недоступный шатер в глубине ангара, на возвышении, похожем на импровизированную сцену. Здесь было даже что-то вроде кулисы. Ширма с переброшенным куском выцветшей пурпурной материи была фоном для шезлонга, на котором отдыхал грузный мужчина в зеленом свитере и измятых холщовых брюках. Рядом с ним на складном садовом стульчике стоял патефон. Это было эрзацем квартиры, чем-то ненастоящим — игрой, полной меланхолии. Казалось, что мужчина дремлет. В руке, покоящейся на солидной выпуклости живота, он держал стакан, другой рукой прикрывал глаза. Лицо у него было одутловатое, красное, с висячим носом. Он глубоко дышал, стакан поднимался и опускался на животе, свисающая нога отбивала еле заметным движением ритм мелодии. Было видно, что он далеко отсюда и что окружающая его действительность — эта, находящаяся за пределами песни, — не имеет в эту минуту для него никакого значения.

Кто это был? Карч или Желеховский? Из короткой заметки в газете, где сообщалось об открытии школы, Михал знал фамилии обоих художников. Он решил, что это Карч. Сейчас ему казалось, что именно так он себе его и представлял.

Пластинка опять приближалась к концу, и патефон опять начинал хрипеть и замедлять темп. Предполагаемый Карч открыл глаза, приподнялся на локте. Потянувшись к патефону, он заметил у двери пришельца. Некоторое время он всматривался в него затуманенным, тусклым взором, как бы силясь что-то вспомнить. Потом снял мембрану и остановил пластинку. Не отводя взгляда, поднес к губам стакан, в котором было немного золотистой жидкости.

— Ну что? Готовы подрамники? — спросил он сердитым голосом.

— Простите… Я… я хотел записаться.

Художник широко зевнул.

— Я думал, что вы от столяра, — сказал он.

Он опустил ноги на пол и сел. Голова у него качалась, он протирал глаза кулаком.

— Коньяку хотите? — предложил он, поднимая с пола наполовину пустую плоскую флягу.

— Нет, спасибо, я не пью.

Мужчина налил себе и посмотрел исподлобья.

— Почему?

— Потому что я… — Михалу вдруг стало стыдно за свой возраст, за гимназическую форму, — харцер… — закончил он почти шепотом.

Карч рассмеялся. Не очень громко, с добродушным сожалением.

Это было хуже, чем издевательство. Михал повернул голову. Он делал вид, что с интересом рассматривает картину, прислоненную к стене возле большого, разделенного на мелкие квадратики окна. Другая, стоящая на мольберте, была только начата. На ней была изображена железная печь, та самая, которая стояла по другую сторону возвышения, протягивая длинную изломанную трубу к противоположной стене. Его поразила скромность этой темы, но вместе с тем он почувствовал, что дело здесь совсем не в печи и что плоский, как-то по-особенному заостренный контур на полотне, хотя и похож на свой оригинал, поднимается над обыденностью предмета чем-то, чего он не мог объяснить, но что, собственно, и приводило к уничтожению обыденности; на другой картине, стоящей поблизости на полу, был изображен пейзаж. Он представлял собой мир, с которого была содрана кожа, мир, обнаженный до геометрического скелета. Какая-то река, а может, канал с геометрически ровными берегами, уходила, сужаясь к горизонту, среди голых откосов насыпей, соединенных вдалеке тоненькой фермой железнодорожного моста. Рыжая гамма, в которой был написан пейзаж, пугала, как неостывшая лава, — даже на синем небе и фиолетовой воде лежал отблеск вулканического зарева. При этом каждое цветовое пятно имело отчетливую квадратную форму, как будто бы пространство и детали были построены из бесчисленных переливающихся кирпичиков. Опять что-то «ненастоящее», но содержащее в себе жизненно важную идею. Может быть, это обман или провокация, цель которой — узнать подлинный смысл, скрывающийся под банальной красотой мира? Было в этом что-то грозное, какая-то дерзость, интригующая и заставляющая насторожиться.

— Почему вы хотите записаться?

Михал вздрогнул. Голос коснулся его плеча теплыми винными парами. Он не заметил, когда художник встал и подошел к нему. Теперь он стоял сзади, почти касаясь его своим животом, со стаканом в руке и всматривался в картину. Его толстое лицо искажало выражение скептической, почти злой задумчивости.

— Я хочу попробовать, — ответил Михал. — Не знаю, может быть, стану художником.

Карч кашлянул, нагнулся, волосатой рукой взялся за край подрамника и перевернул картину вверх ногами. Он продолжал ее сосредоточенно рассматривать, еще больше нахмурившись. Теперь это была уже не река среди дамб, но равновесие композиции не нарушилось, а ощущение надвигающегося ужаса не проходило.

— Я рисую уже давно, — добавил Михал, думая, что его не услышали. — Кроме того, я очень люблю Герымского. Когда я прочитал на вывеске…

— Что вы видели Герымского? — прервал его Карч.

— В нашем музее есть несколько его картин: «Лагерь повстанцев», «Отъезд на охоту»…

Карч пожал плечами.

— Это не тот. Это Максимилиан. Наша школа имени Александра.

— Но Максимилиан тоже хороший, — возразил Михал несмело.

Мужчина в зеленом свитере (да, это был Карч: в нижнем углу пейзажа виднелась его подпись) отступил на шаг, как будто бы заметил в картине что-то, что можно было оценить только с большого расстояния.

— Хорошо… — бурчал он сквозь зубы, — хорошо. — И внезапно с неожиданной горечью добавил: — Я тоже хороший художник. Но что из этого?

Он посмотрел в стакан и скривился. Стакан был пуст. Тяжело ступая, он вернулся на возвышение. Шезлонг затрещал под ним.

— Хороших художников — как собак нерезаных, — сказал он в бешенстве. — Но в искусстве признаются только самые лучшие.

Карч звякнул стаканом, выпил, высоко запрокидывая голову.

— Да, к сожалению! — крикнул он трубным голосом. — К сожалению!.. К счастью для искусства! — добавил он тише, вздохнул и вытянулся в шезлонге.

Его живот опять стал мерно подыматься и опускаться. В мастерской смеркалось. Резче запахло смолой. Воцарилась полнейшая тишина.

Вы читаете Мотылек
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату