— Так, значит, вы хотите записаться? — спросил он неожиданно, деловым и усталым тоном, как бы вспоминая какой-то пустяк. — Это к Желеховскому. Сегодня я пьян. Обратитесь к Желеховскому. Завтра в три.
Михал еще некоторое время постоял возле мольбертов у окна. Он не знал, надо ли ему подойти и попрощаться. Может быть, он должен представиться? Он не успел этого сделать. На возвышение опять опустился невидимый шатер. Сам он остался с внешней стороны, в сфере второстепенных дел, не имеющих значения для искусства.
Михал на цыпочках пошел к выходу. Когда он был уже в прихожей, до него донесся писк патефонной ручки.
Желеховский был трезвый. Может быть, он когда-нибудь и пил, но трезвость — в противоположность Карчу — была основной его чертой. Хотя, как это было на самом деле в их мире — мире искусства, трудно сказать. Потому что в его картинах суровой логики ощущалось значительно меньше. Они были туманностями светлых, нежных тонов, облаками цветов, расщепленными солнцем явлениями человеческих фигур и предметов, контуры которых стирались и взаимопроникали в каком-то знойном мареве. Слово «пятно» занимало в словаре Желеховского главенствующее и привилегированное положение. Он произносил его с уважением, со вкусом, зажмуривая глаза, плотоядно выдвигая нижнюю губу.
Он и сам был похож на бесформенную глыбу. Он был выше Карча ростом, еще более грузный и носил на плечах огромную голову глубоководной рыбы с выступающей челюстью и круглым оловянным глазом. Несмотря на это, он легко двигался, а в его костюме и манерах была некоторая элегантность. Даже запачканный красками фартук выглядел на нем опрятно. В разговоре с ним всегда можно было получить толковый ответ на вопросы, терпеливое и вежливое объяснение. Не было угрозы взрыва каких-то скрытых страстей, перемен настроения.
Первый урок он посвятил умению раскладывать краски на палитре. Показу он предпослал короткую речь. Серьезным, сдержанным голосом он предупредил, что вопрос этот не терпит принуждения. У опытных художников, сказал он, своя собственная система, в зависимости от личных потребностей, навыков и привычек. Но краски подчиняются определенному порядку, определенной иерархии, знать которую так же необходимо, как знать гаммы для музыканта. Он взял палитру в левую руку, просунув в ее отверстие большой палец. В этом движении была свобода и уверенность, вызывающая еще больше доверия, чем слова.
Потом он велел достать из этюдников самый большой тюбик — тюбик с белилами — и обильно выдавить их на середину палитры. Он рекомендовал пользоваться цинковыми белилами, а не кремниевыми, так как последние были уже цветом «не чистым», пригодным только для строго определенных целей. Затем меньшими, блестящими кучками он положил вдоль верхнего края другие краски — от холодных до теплых. Кобальт, ультрамарин, стронций, все более густые оттенки желтого и красных кадмиев, вплоть до киновари и пылающего пурпура, а также охры и земли. У каждой из этих красок была своя история, своя минеральная или органическая родословная, и каждая из них сыграла свою особую роль в истории этого взбунтовавшегося против смерти мира, каким является искусство. Желеховский говорил о них так, как будто они были не химическими веществами, а силами, находящимися между собой в антагонистических или дружественных отношениях, способными создать идеальную гармонию, но готовыми также жестоко мстить тому, кто пренебрежет законами их действия или не поймет важности их предназначения. С особой симпатией он остановился на коварных цветах, таких, как берлинская лазурь, которая, соединяя в себе холод и тепло, пригодна для наиболее неожиданных сочетаний, а кроме того, позволяет уловить некоторую двойственную, рафинированную игру опалесцирующего света.
— Свет… — говорил Желеховский и, медленно поднимая руку, потирал большим пальцем остальные, как бы пробуя качество какого-то очень тонкого вещества.
Все напряженно ждали определения. Это было странное общество. Лысеющий чиновник с мечтательным взглядом; старая дева в очках, с красными пятнами на худых скуластых щеках; горбатый паренек с рабочей окраины, постоянно воюющий с прядями жирных волос, которые, как увядшие растения, бессильно свисали на его виски. И еще две пухленькие дамочки-приятельницы, пушистые, как птенцы, расточающие вокруг себя конфетный запах.
Фамилия одной из них была Канарек. Михал запомнил ее, потому что перед уроком она показывала принесенные из дому акварели — ветки мимозы в голубых флаконах, кремовые розы, меланхолически роняющие лепестки. Карч пожал тогда плечами и, насвистывая сквозь зубы, отошел к окну, где грунтовал холст для новой картины. Сейчас, продолжая насвистывать, он мыл кисти над раковиной около дверей в прихожую.
Итак, они сидели, полные ожидания, вокруг мастера, с палитрами в руках и новыми этюдниками на коленях, только у горбатенького вместо этюдника была обыкновенная картонная папка.
Вдруг пани Канарек беспокойно задвигалась.
— А черный цвет? — спросила она озабоченным тонким голоском.
— Черная краска, — поправил ее Желеховский, пропуская между пальцами невидимое вещество. — У вас в ваших этюдниках имеется черная жженая кость. Но это особый случай. Мы будем применять ее с большой осторожностью и только в соединениях. Я хотел бы обратить ваше внимание на очень существенный факт. Черная краска не является цветом.
Карч закрыл кран, и с минуту сообщение Желеховского победно утверждалось в полной тишине. А потом все повернули головы в сторону охрипшего, сердитого голоса Карча.
— А чем же? — спросил он.
— Она является противоположностью цвета, — ответил Желеховский, глядя куда-то на стропила, — его отсутствием.
Карч подошел ближе и стал за плечами слушателей.
— Добавь, что только для тебя, — сказал он.
На лице Желеховского появилось выражение снисходительного терпения.
— Не только для меня, — произнес он. — Импрессионисты…
— Импрессионисты! — прервал его Карч. — Мы говорим о живописи вообще. Что ты скажешь о «Мужчине в черной шляпе» Гальса?
— Ты отлично знаешь, что я скажу. Дыра. Дырявая картина.
Внешне они разговаривали спокойно, Желеховский продолжал сидеть в совершенно свободной позе, но их взгляды и голоса стали холодными. В них таилась непримиримая ярость борьбы за самые светлые принципы. Так же, как и во время первой встречи с Карчем, Михал ощутил похожее на страх волнение перед неизвестным. Их мир был строгим, в нем господствовали абсолютные истины, этот мир не признавал ни компромиссов, ни жалости. Михал не смог бы объяснить его сути, но смутно чувствовал, что здесь сталкиваются понятия совершенства. И поэтому спор о черной краске показался ему невероятно важным.
Но Желеховский вдруг уклонился от дальнейшей борьбы.
— Видите ли, — произнес он, — мы с коллегой Карчем расходимся во взглядах на некоторые вещи.
— Они должны сначала договориться между собой, чему нас учить, — сказала приятельница пани Канарек, когда они выходили на мокрый двор.
Горбун молча шел рядом с Михалом. Они вместе прошли через мрачную подворотню и остановились на тротуаре, в самой середине обычного городского вечера.
— Это было интересно, — сказал Михал.
Паренек пожал кривыми плечами.
— Меня интересует только живопись, — сказал он.
Они писали на загрунтованном картоне. Сколько пустого места надо заполнить! Неуверенно положенный мазок ждал следующего мазка.
Желеховский поставил им натюрморт на столике, на крытом полосатой тканью. Глиняный горшочек, два яблока: одно зеленое, другое красное, книжка в оранжевом переплете. Каким, собственно, был этот горшочек? Охра? Коричневая с зеленоватым оттенком?
Карч подошел сбоку.