Закутанный в свой халат, со стетоскопом, как обычно исчезающим Бог знает где, он смотрел в окно, вертя в руках распечатку моего резюме. Он казался одиноким. Наверное, так выглядел Никсон. Я стоял в его кабинете. Дипломы были развешаны по всем стенам.[121] Я был загипнотизирован моделью мочеполовой системы, наполненной разноцветной жидкостью, текущей, благодаря электромотору, пузырящейся красной мочой. Я думал только о несчастном докторе Сандерсе, из которого выжали всю кровь и который лежал в морге, пустой и мертвый.
— Знаешь, — сказал Легго, показывая мне резюме, — ты очень хорошо тут выглядишь. Когда я подтвердил, что принимаю тебя в интернатуру, я был счастлив. Я думал о тебе, как о лидере среди интернов и резидентов, и даже, возможно, как о шеф-резиденте.
— Да, сэр, я понимаю.
— Ты никогда не служил в армии?
— Нет, сэр.
— Я догадался, потому что ты обращаешься ко мне «сэр». Это военное обращение. Ты не знал?
— Не понимаю.
— Люди, служившие в армии, никогда не обратятся ко мне «сэр».
— Почему нет?
— Я не знаю. А ты?
— Я тоже нет, но вам это обрашение подходит.
— Очень странно. Я бы ожидал обратного, не так ли?
— Почему?
— Я не знаю. А ты?
— Нет. Это очень странно. Сэр.
— Да. Это очень странно…
Он опять отвернулся к окну, а я задумался о нем: его жизнь началась с обета не быть таким же бесчувственным, как его собственный отец, но вот, как и Джо, Легго стал жертвой собственного успеха, пролизал путь наверх и стал холодным настолько, что его сын вынужден ходить к психиатру и в тоске мечтать заменить своего ледяного отца его теплым отцом, своим дедушкой. Легго истратил жизнь в надежде на этот электрифицированный момент прогибания гнусной болезни перед гением медицины. Он жил ради этого электричества и этих апплодисментов, которых он так и не получил от отца. Он превратился в своеобразный Генератор Ван Дер Графа Божьего Дома, думая, что именно таким его любят интерны.
— Ты знаешь, Рой, в городской больнице интерны любили меня. И во всех прежних, ты понимаешь, во всех прежних больницах, меня любили. У нас были общие радости, но здесь, в Доме…
— Сэр?
— Ты знаешь, почему они меня не любят?
— Возможно, дело в вашем отношении к терапии, особенно в отношении гомеров.
— К чему?
— Хронически больным, слабоумным инвалидам, очень старым пациентам из богаделен. Ваш подход, сдается мне, «чем больше делаешь, тем лучше им становится».
— Именно. Они больны и, видит Бог, мы их будем лечить. Агрессивно, объективно и никогда не сдаваясь.
— Именно. А меня научили, что ничего не делать для них — делать все. Чем больше делаешь, тем хуже они становятся.
— Что?! Кто тебя этому научил?
— Толстяк.
При упоминании этого имени, его брови насупились. Он сказал: «Но, конечно же, ты ему не поверил. Не так ли?»
— Hу, сначала мне и правда показалось, что это безумие, но потом я попробовал и, к моему удивлению, это сработало. А когда я попробовал лечить так, как вы, как Джо, у них начались немыслимые осложнения. Я все еще не уверен, но, кажется, в чем-то Толстяк прав. Он совсем не дурак, сэр.
— Я не понимаю. Толстяк научил тебя тому, что не предоставлять лечение — самое важное твое дело?
— Толстяк сказал, что в этом и заключается предоставление лечения.
— Что?! Ничего не делать?
— Это уже что-то.
— Южное крыло шестого отделения — лучшее в больнице, и ты пытаешься мне сказать, что это — благодаря бездействию?
— Это и есть действие. Мы бездействуем насколько возможно, чтобы не попасться Джо.
— А размещение?
— Это уже другая история.
— Что ж, хватит историй на сегодня, — сказал Легго, потрясенный проклятием Толстяка, от которого он вроде бы избавился, сослав того в Больницу Святого Нигде. — То есть, вот откуда это безделье, о котором говорит Джо. Все эти: «НЕ ИЗМЕРЯЙ ТЕМПЕРАТУРУ И НЕ ОБНАРУЖИШЬ ЕЕ ПОВЫШЕНИЯ». Это ваш путь? Делать все, чтобы не делать ничего, так?
— Да. Святое «не навреди» с поправками.
— Не навр… Но зачем тогда доктора вообще что-то делают?
— Толстяк говорит, что для получения осложнений.
— И зачем им получать осложнения?
— Чтобы заработать денег.
Слово «деньги» как будто вывело Легго из транса и каким-то образом переключило его мысли на что-то еще. Он сказал:
— Вот еще кое-что: доктор Отто Крейнберг жалуется, что ты издеваешься над его пациентами. Ставишь им синяки, гипнотизируешь, поднимаешь их койки на опасную высоту. Он серьезный парень, наш Малыш Отто, рассматривался на Нобеля когда-то. Так что ты об этом скажешь?
— О, это был не я, это был Брюс Леви.
— Но он твой студент.
— И?
— И, черт тебя дери, ты отвечаешь за него, так же как Джо отвечает за тебя, а доктор Фишберг за нее. А я отвечаю за всех вас. Леви — твоя ответственность. Разберись с ним. Понял?
Я подумал, что лучше не спрашивать у Легго, чья ответственность он сам. Я сказал:
— Я пытался говорить с ним, сэр, но это не помогло. Леви сказал, что он не хочет, чтобы я отвечал за его действия и он будет нести ответственность за них сам.[122]
— Что?! Это полностью противоречит тому, что я сказал!
— Я знаю, сэр, но он ходит к психоаналитику и это то, что ему там говорят, а он говорит мне, — я задумался о том, что когда мы избавимся от Никсона и Агню, кто возьмет на себя ответственность за дорогое кабаре под названием Америка.
— И, значит, ты веришь всему, что говорит Толстяк.
— Не могу сказать, сэр. Я проработал интерном всего четыре месяца.
— Хорошо. Ведь если все будут думать также, терапевтов попросту не останется.
— Именно, сэр. Они будут не нужны. Толстяк говорит, что именно поэтому терепевты делают столько всего. Чтобы сохранять спрос. Иначе мы бы все стали хирургами и подиатрами. Или адвокатами.
— Чепуха. Если прав он, зачем бы нужны были люди вроде меня или других шефов? А?
— Ну, — сказал я, вспоминая истекающего кровью у меня на руках доктора Сандерса, — что нам еще остается. Мы не можем просто уйти.
— Именно, мой мальчик, именно. Мы излечиваем, ты слышишь? Излечиваем!
— За четыре месяца я не смог никого излечить. И я не знаю никого, кто бы смог. Лучшее достижение — одна ремиссия.
Повисла неприятная тишина. Легго отвернулся от окна, выдохнул, избавляясь от мыслей о Толстяке, и, довольный, как будто что-то смог доказать, посмотрел на меня:
— Доктор Сандерс умер и ты не получил разрешение на вскрытие. Почему? Он просил тебя об этом