трахая ее, я думал о том, что разбиваю нос Легго, а потом Энджел зарычала и начала говорить что-то, что звучало, как «еби меня милый, еби» и частота сердечных сокращений на мониторе зашкалила, и мои коронарные артерии протестовали и БАМ БАМ БАМ, вот оно, снова!
«…Надеюсь, что ты в порядке, и мы скоро увидимся…»
Чуть позже, когда мы все лежали обнявшись, и Чак напевал: «Луууунннаааяя нооооччььь.»… а мы подпевали: «Дддуууу Вааа.»… в дверь стукнули.
— Проверка! — закричала Хэйзел.
Но мы услышали еще два стука, и вот она, Сельма, прощебетала: «Простите, детишки, я опоздала», — и присоединилась к нам. Все смешалось. Я помню Ранта в объятиях Сельмы, и Молли, и Энджел, и Сельму в объятиях друг у друга, и я плыл в море родных гениталий, чувствуя что-то и во что-то проникая, и я думал, что третья зубная щетка могла принадлежать как мужчине, так и женщине, и что три этих женщины намного свободнее нас и с ними было весело, и в конце мы пропели вместе, пародируя нежные голоса со старых пластинок:
10
— … шлюшки.
— А? — переспросил я.
— Рой, ты хоть когда-нибудь меня слушаешь?
Это была Бэрри. Кто знает, где мы были? Я ел устриц. Я надеялся, что я во Франции, в Бордо, ем маренских устриц или в Лондоне, ем устриц у Уиллера, но я опасался, что я в Штатах и ем лонгайлендских устриц. Я боялся Америки, так как здесь находился Божий Дом, а Божий Дом почти постоянно держал меня в себе, а часы, когда он меня отпускал, были невыносимы из-за того, как их было мало. Я сказал Бэрри, что когда-нибудь я ее слушаю.
— Я пересеклась с Джуди на днях, и она сказала, что постоянно видит тебя с какими-то шлюшками.
Американская шлюшка, американская устрица.
— Что за черт, — сказал я, — Это ведь американские устрицы?
— Что? — спросила Бэрри, посмотрев на меня удивленно, а потом, сообразив, что мой разум далеко, со взглядом исполненным сочувствия, сказала: — Рой, у тебя появляются свободные ассоциации.
— Не только это, но и шлюшки, если верить Джуди.
— Ничего страшного, — сказала Бэрри, поддевая вилкой самую сочную устрицу, — я понимаю. Это примитивный процесс.
— Что за примитивный процесс?
— Детские удовольствия. Принцип удовольствия. Шлюшки, устрицы, даже я, любые удовольствия и все сразу. Это все доэдиповое, регрессия от борьбы Эдипа с отцом за мать, а это еще примитивнее, младенческий подход. Я надеюсь, что в Рое еще остались менее примитивные процессы, и ты примешь меня в свой нарциссизм. Иначе это занавес для наших отношений. Понимаешь?
— Не очень, — сказал я, раздумывая, значит ли это, что она знает о Молли. Должен ли я сам начать разговор? Отношения с Бэрри достигли нестойкого равновесия, удерживаемого придуманными ей «рамками», заключавшимися в негласной свободе обоих. Я ничего не сказал. Зачем?
— Что у тебя дальше по расписанию?
— Дальше? — переспросил я, воображая себя астероидом на орбите Венеры. — Приемное отделение с завтрашнего дня. С первого ноября до нового года.
— На что это будет похоже?
При этих словах я опять уплыл в Англию, к лучшему из моментов моей оксфордской беззаботности. Первое лето с миниюбками Мэри Квант,[124] я прогуливался по оживленной улице, когда вдруг заметил движение и услышал ИИИУУУ подъезжающей скорой. Мир остановился, заинтересованный и озабоченный, когда скорая проезжала, давая каждому из нас почувствовать мгновение разворачивающейся внутри драмы. Жизнь или смерть. Мороз по коже. И я подумал: «Как бы было великолепно оказаться на месте прибытия скорой». Эта мысль перевернула все, привела меня обратно в штаты с лонгайлендскими устрицами, и с Молли, и с ЛМИ. И с Божьим Домом. Эта мысль осталась при мне, а Бэрри я только ответил:
— В приемнике, мне кажется, им будет сложнее меня уничтожить.
— Бедняга, Рой, боишься даже надеяться. Ладно, давай, доедай.
С разрывом каждой новой бомбы Уотергейта американцы выясняли, что никсоновская личная «Операция Кондор» была одной огромной ложью.[125] В день, когда Леон Яровский был назначен специальным прокурором вместо Арчибальда Кокса и когда Рон Зиглер[126] отклонил предложение Киссинджера о публичном покаянии фразой «Покаяние — хуйня», я прошел через автоматические двери приемного отделения.
Предбанник был пуст, но острый взгляд мог заметить старого алкоголика, притулившегося в углу с огромным магазинным пакетом в ногах. Отлично. Всего один пациент. Тишина покрытых кафельной плиткой коридоров приемника была угрожающей. Веселый смех донесся от поста медсестер, где сидели старшая сестра Дини, чернокожая сестра Сильвия, два хирурга, старший — жующий жвачку алабамец Гат и младший — интерн по имени Элияху, высокий горбоносый сефардский[127] еврей с безумной джуфро[128] прической, который, по слухам, был худшим хирургическим интерном в истории Божьего Дома.
Гилхейни и Квик, два полицейских, тоже были здесь, и, увидев меня, рыжий прогремел:
— Добро пожаловать. Добро пожаловать в Маленькую Ирландию в сердце Еврейского Дома. Твоя репутация хулигана дошла до нас из отделений, и мы верим, что ты развлечешь нас историями лечения и страсти грядущими долгими и холодными ночами.
— Предстоит ли мне услышать еще истории о ирландцах и евреях прямо сейчас?
— Недавно, сразу после Святого дня,[129] я слышал чудесную историю, — сказал Гилхейни, — историю о ирландской домработнице, нанятой в еврейский дом. Знаешь такую историю?
Я не знал.
— Ага! Честная ирландка искала работу у этих евреев, начиная с Рош А-шана, нового года, и она спросила швейцара, каково это — работать в их доме.
— Что ж, — сказал швейцар, — тут неплохо, дорогуша, и они отмечают все праздники, например, на новый год у них огромный семейный обед и глава семьи дует в шофар. Глаза ирландки расширились: — Он сосет у шофера? И ты говоришь, они хорошо относятся к прислуге!?[130]
Когда смех стих, я спросил является ли пациент в предбаннике хирургическим или терапевтическим.
— Пациент?! Какой пациент? — всполошилась Дини.
— А, он имеет ввиду Эйба, — догадался Флэш, секретарь приемника. Флэш был почти что карликом с заячьей губой и шрамом, начинающимся от нижней губы и неизвестно где заканчивающимся. Он выглядел как результат серьезной хромосомной аберрации. — Это не пациент, это — Безумный Эйб, он здесь живет.