После этого гомеры начали исчезать. Настоящий Золотой Век наступил. От Легго до Синяка, по всей иерархии, никто не мог понять, каким образом койки в богадельнях оказываются доступными только для гомеров из южного крыла шестого отделения и только для них. Гомеры, которые находились на пороге смерти, описывались нашими Социабельными Письками, как обладающие великолепным реабилитационным потенциалом и отправлялись на следующую же освободившуюся койку. Гомеры с недержанием, заливавшие все отделение дерьмом и мочой были представлены, как полностью контролирующие процесс дефекации и мочеиспускания, и вот, срущие на каталке, и срущие в лифте, и в коридоре, и во время поездки в завывающей скорой, гомеры попадали в богадельню по выбору семьи, где продолжали свой путь к бессмертию; богадельни, как Новая Масада, их тела расставлены по этажам по степени инвалидности, те, кто казался ближе к смерти ставились выше, как будто ближе к раю. Анна и Ина провели в больнице четыре месяца, и было грустно с ними расставаться, но, если они и отреагировали на наши прощания, то выразили это лишь с помощью РРРУУУДДДЛЛЛ и УХАДИ. Пыхтя и воняя, Леди Брокколи тоже отчалила, и Исход продолжился.
Гомеры уходили и отделение наполнилось еще более тяжелыми, иногда кто-то из неизлечимых молодых бывал спасен. Как-то в последней биопсии костного мозга портного Сола, как цветки лотоса посреди выжженной Хиросимы, появились здоровые лимфоциты.
— Что это? — удивился я, уставившись в микроскоп на эти цветы, которые значили, что, возможно, Сол будет жить. — Ремиссия! Посмотри!
— Черт! Это что-то, — сказал Чак, заглядывая в микроскоп.
— Ррррррррррррммммммм Ррррррррррмммммммм, не охуенно ли это?
— Это прекрасно! — сказал я, соображая, что подавлял все мысли о выздоровлении Сола, учитывая его шансы. Задыхаясь, я вбежал в его палату и закричал: — Сол, у тебя ремиссия!
— Хреново, — вздохнул он. — Сначала лейкимия, теперь ремиссия. Ой.
— Нет! Ремиссия означает излечение. Чудо! Ты не умрешь![113]
— Нет? Ты хочешь сказать, я не умру?
— Нет, теперь нет!
Маленький, весь в синяках, он выпрямился и замер. Он посмотрел мне в глаза, а потом упал на кровать:
— Я не умру? То есть не сейчас?
— Да Сол, ты будешь жить.
— Ох… Ох, спасибо, Боже, спасибо… — и он схватил меня за руку, положил голову мне на плечо, он задрожал, и через все эти годы и века оставленной надежды, он зарыдал, как маленький ребенок. — И что? Еще немного этой моей жены, а? Это хорошо, очень хорошо. Спасибо Господу и вам, доктор Баш, до сих пор мне не слишком от Него перепадало, но это… Это жизнь… Это новое рождение…
Мы были счастливы. Целый мир казался излечимым, веселым и сексуальным, и мы были на вершине его, мы были хороши и все бюсты, и соски, и бедра, и чулочки, и трусики Божьего Дома были с нами. Это было так же хорошо, как утренний шум грузовиков на булыжной мостовой в Бронксе, в домике моей тетушки Лили, где я проводил лето в детстве, когда все было легким и всегда веселым.
Но не было никакой легкости и никакого веселья. Наш подонок президент и его не менее коррумпированный ВП ушли в отставку и честняга Джерри Форд начал с того, что залез в это осиное гнездо с головой. В воскресенье после Резни Субботнего Дня,[114] учиненной Никсоном в попытке избавиться от людей, которые хотели избавиться от него, я проснулся прекрасным осенним утром, наполненным листьями всех окрасок, и был счастлив, что живу, пока не вступил во владения живых мертвецов Божьего Дома на следующие тридцать шесть часов. Воскресные дежурства в Доме вызывали у меня чувство наказанного ребенка, которого не выпускают на улицу, но разрешают смотреть из окна. Джо, которая проводила время снаружи, постоянно стремясь внутрь, не в силах доверить отделение сексопатам и маньякам вроде нас. Даже будучи выходной в воскресенье она приходила «помочь».
Она пригласила меня на ужин на той неделе. Ее квартира была обезличена, как комната в мотеле. Стерео система так и стояла в коробках. Не было растений. Ей пришлось очистить обеденный стол от журналов и учебников. Борясь с напряжением ужина, мы пытались разговаривать. Я был подавлен ее одиночеством. Она говорила о трудностях женщин в медицине, о том, как трудно встретить мужчин не из системы. Что я мог ей ответиьть? Она пыталась понять нас, возможно, даже подружиться. Ей не нравилась атмосфера в отделении. Выбрав меня, как старшего и возможного лидера, она спросила, что мешает нашей работе.
— Ты должна нам доверять, — сказал я. — Немного расслабиться. Не делать всего для каждого пациента — не преступление. Согласись?
— Согласна, — ответила она, явно нервничая. — Я знаю это, но для меня почти немыслимо это принять.
— Попробуй!
— Что я должна делать?
— Ну для начала попробуй не являться в воскресенье, когда я дежурю.
— Да, я постараюсь. Спасибо тебе, Рой! Спасибо большое.
В это воскресенье она явилась в Божий Дом даже раньше меня. Сдерживаясь, я спросил:
— Зачем ты пришла?
— Я пыталась сдержаться, Рой, поверь мне, пыталась. Но я сейчас готовлюсь к выпускным экзаменам, и я не могла больше учиться. И, потом, тебе может понадобиться помощь.
Я понял, что у меня нет выхода. Я был в ярости, но не мог сказать ей об этом, опасаясь, что мои слова отправят ее вниз с моста. Хотя терны мучали ее своим сексуальным беспределом, каждый намек на который глубоко ранил, единственным счастьем для нее было присутствие внутри медицинской иерархии, внутри Дома, где она могла угробить себя чрезмерным вовлечением в работу.
Новое поступление поставило меня в тупик. Пациенту, Генри, было двадцать три года, у него не работали почки и его перевели из Больницы Святого Нигде, где его и его начальную почечную недостаточность долечили до состояния повсеместно инфицированного уремичного организма, чудом остающегося в живых. Генри, к тому же, был умственно отсталым. Чтобы спасти Генри, надо было расшифровать записи, посланные из Больницы Святого Нигде. Они были не очень хорошо отпечатаны, страницы не были пронумерованы, и написаны врачом-иностранцем, так что я был не в состоянии прочитать ни слова.[115] Синяк попытался помочь, читая выдержки из записей вслух. Я сказал ему, что это неподходящий случай для студента и отправил его восвояси. Уходя, он спросил:
— Что с ним?
— Микродекия.[116]
— Что это такое?
— Почитай.
Он свалил, а я вновь попытался сосредоточиться, но не смог. Я смотрел на осень через окно.
Молодая пара развлекалась, кидаясь друг в друга листвой, их шерстяные свитера были покрыты приставшими листьями. Я чуть не заплакал. Я задыхался от того, чего я был лишен, вторая чашка кофе в постели с женщиной и воскресной «Таймс», боль в легких при пробежке на морозном воздухе. Джо явилась и потребовала рассказать про пациента. Я взорвался. Я орал на нее, что если она не уйдет, то уйду я. Я выкрикивал разные мерзости о ней, о ее эмоциональной инвалидности. Я возвышался над ней и орал, чувствуя что покраснел и что слезы катятся по лицу. Но я не успокоился, пока не не выгнал эту жертву успеха из отделения, к лифту и вон из Божьего Дома.
Я вернулся к своим записям об Умнике Генри. Я сидел над ними и плакал. Это была разрядка, я стучал кулаками по столу снова и снова, избивая весь мир. Я не мог больше продолжать. Я вспомнил о том, что придумал ребенком, играя в Супермена: «Если я буду прилагать максимум усилий, я не смогу ошибиться». И я продолжал. Я еще раз осмотрел Умника Генри, серого цвета парня с умственно отсталым взглядом, голосом через слово меняющим диапазон от баса до фальцета, прической с пробором посередине. Я спросил о его самочувствии, и он ответил: «Док, если я завтра умру, я буду самым счастливым из живущих».