Вскоре до меня дошли слухи, что Гитлер не желает расставаться с Доршем, своим товарищем по борьбе с двадцатых годов. Как раз в те недели он демонстративно вел с ним доверительные беседы, чем значительно укрепил его позиции. Геринг, Борман и Гиммлер быстро смекнули, что центр политического влияния сместился, и воспользовались случаем окончательно убрать меня со сцены. Не сомневаюсь, что каждый из них руководствовался собственными интересами, у каждого были свои мотивы, и, вероятно, они действовали независимо друг от друга. В любом случае избавиться от Дорша мне не удалось.
Целых двадцать суток я лежал на спине с загипсованной ногой, и у меня было достаточно времени поразмыслить над своими обидами и разочарованиями. Когда же мне разрешили вставать, через несколько часов начались дикие боли в спине и груди и появилась кровь в мокроте – явный симптом эмболии сосудов легких, однако профессор Гебхардт диагностировал фиброзит и назначил массаж с форапином (пчелиным ядом), а затем прописал сульфаниламид, хинин и различные болеутоляющие[224]. Через два дня я пережил второй страшный приступ. Мое состояние было критическим, но Гебхардт упрямо настаивал на первоначальном диагнозе – фиброзите.
Моя жена обратилась к доктору Брандту, и он немедленно послал в Хоэнлихен профессора Фридриха Коха, терапевта из Берлинского университета и ассистента Зауэрбруха. Брандт, не только личный врач Гитлера, но и генеральный уполномоченный здравоохранения и медицинской службы, возложил на профессора Коха всю ответственность за мое здоровье, а Гебхардту запретил вмешиваться в мое лечение. По приказу Брандта доктору Коху отвели комнату рядом с моей, и он не отходил от меня день и ночь[225].
Трое суток, как отметил в своем отчете Кох, мое состояние оставалось критическим: «Затрудненное дыхание, интенсивное посинение, значительное ускорение пульса, высокая температура, болезненный кашель, мышечная боль и мокрота с кровью. Развитие этих симптомов можно интерпретировать только как результат эмболии».
Врачи подготовили мою жену к худшему, но вопреки их пессимизму я пребывал в эйфории. Маленькая палата казалась мне роскошным залом; простой шкаф, который я разглядывал три недели, превратился в шедевр столярного искусства, инкрустированный ценными породами дерева. Редко я чувствовал себя так хорошо, как тогда, витая между жизнью и смертью.
Когда я пошел на поправку, мой друг Роберт Франк рассказал мне о конфиденциальном ночном разговоре с доктором Кохом. То, что я узнал, показалось мне весьма зловещим: когда я находился в критическом состоянии, Гебхардт предложил провести небольшую операцию, слишком рискованную, по мнению Коха. Кох сначала не признавал необходимость операции, а когда категорически запретил проводить ее, Гебхардт оправдал свою настойчивость весьма неуклюже: дескать, он всего лишь хотел обсудить свою точку зрения.
Франк умолял меня никому не говорить об этом, поскольку доктор Кох боялся бесследно исчезнуть в концлагере, а самим Франком, как моим информатором, заинтересовалось бы гестапо. В любом случае эту историю следовало замять – едва ли я пошел бы с ней к Гитлеру. Его реакция была вполне предсказуема: в приступе ярости он заявил бы, что подобное абсолютно невозможно, нажал бы на специальную кнопку вызова Бормана и распорядился отдать приказ арестовать всех, посмевших гнусно оклеветать Гиммлера.
Сейчас эта история может показаться похожей на дешевый шпионский роман, но тогда я отнесся к ней серьезно. Даже в партийных кругах Гиммлера считали безжалостным и злопамятным. Никто не осмеливался ссориться с ним. Да и шанс ему представился отличный: малейшие осложнения моей болезни вызвали бы летальный исход, и никому в голову не пришло бы его подозревать. Этот эпизод прекрасно вписывается в борьбу за пост преемника фюрера и к тому же доказывает, что, несмотря на все неприятности, мои позиции считались еще достаточно прочными, следовательно, надо было ждать новых интриг.
Когда мы отбывали срок в тюрьме Шпандау, Функ рассказал мне историю, на которую в 1944 году не посмел даже намекнуть. Где-то осенью 1943 года в штабе войск СС у Зеппа Дитриха устроили попойку, и в кругу эсэсовских шишек доктор Гебхардт заметил, что, по мнению Гиммлера, Шпеер опасен и должен исчезнуть. Сам Функ услышал это от своего друга и бывшего адъютанта Хорста Вальтера, к тому времени адъютанта Дитриха.
Хотя до выздоровления было еще далеко, мне стало неуютно в госпитале Гебхардта, и я отчаянно мечтал выбраться оттуда. 19 февраля я попросил своих сотрудников как можно быстрее найти новую больницу. Гебхардт запугивал меня осложнениями и даже в начале марта, когда я уже начал ходить, пытался воспрепятствовать моему отъезду. Однако через десять дней, когда соседний госпиталь был разрушен при налете 8-й воздушной армии США, Гебхардт решил, что целью налета был я. За ночь он изменил мнение о моей транспортабельности, и 17 марта я наконец покинул это мрачное место.
Незадолго до конца войны я спросил доктора Коха, что же на самом деле происходило тогда. Он рассказал мне лишь то, что я уже знал: у него с Гебхардтом произошел яростный спор по поводу моей болезни, в ходе которого Гебхардт заметил, что Коху следует быть не просто врачом, но и политиком. Во всяком случае, Кох был уверен, что Гебхардт сделал все возможное и невозможное, дабы держать меня в своем госпитале как можно дольше[226]. В феврале 1945 года, когда я слегка пострадал в автомобильной аварии в Берхней Силезии (моя машина столкнулась с грузовиком), Гебхардт немедленно примчался на спецсамолете, чтобы вернуть меня в свой госпиталь. Мой сотрудник Карл Кливер помешал осуществлению этого плана, не раскрыв причин, хотя намекнул, что они у него есть. В конце войны в Хоэнлихене Гебхардт провел операцию на колене французскому министру Бишелону. Несколько недель спустя Бишелон умер от легочной эмболии.
23 февраля 1944 года ко мне в больницу приехал Мильх. Он сообщил, что 8-я и 15-я воздушные армии США интенсивно бомбят предприятия немецкой авиапромышленности, и в результате в следующем месяце выпуск самолетов сократится по меньшей мере на треть. Мильх привез разработанный им план, суть которого сводилась к следующему: поскольку у нас есть опыт успешной работы особого штаба по восстановлению разбомбленных предприятий Рура, для преодоления кризиса в авиапромышленности необходимо создать аналогичный штаб по выпуску истребителей, укомплектованный самыми способными сотрудниками двух министерств (министерства авиации и министерства вооружений).
В моем положении было бы разумнее держаться подальше от подобных предложений, но я хотел любыми способами помочь люфтваффе. И Мильх и я прекрасно понимали, что создание штаба по выпуску истребителей является первым шагом на пути к поглощению моим министерством единственной отрасли военной промышленности, которую я до тех пор не контролировал.
Не вставая с постели, я позвонил Герингу, но он отказался от предложенного партнерства, так как, по его мнению, это означало посягательство на его полномочия. Однако я не собирался отступать и позвонил Гитлеру. Идея ему понравилась, но как только я сказал, что мы хотим назначить руководителем новой структуры гауляйтера Ханке, холодно отверг мое предложение. «Я совершил огромную ошибку, назначив Заукеля уполномоченным по использованию рабочей силы, – заявил Гитлер. – Как гауляйтер, он принимал бы решения, которые никто не посмел бы оспаривать, а теперь он вечно ведет переговоры и идет на компромиссы. Никогда больше я не назначу ни одного гауляйтера на подобную должность! Из-за Заукеля упал авторитет всех гауляйтеров. Назначьте руководителем штаба Заура». К концу этой тирады Гитлер явно впал в ярость и резко оборвал разговор. Во второй раз за короткое время фюрер отверг предложенную мной кандидатуру. К тому же я не мог не заметить, насколько холодно и неприязненно он со мной говорил, хотя у него могли быть и свои причины для плохого настроения. Как бы то ни было, поскольку и Мильх предпочитал Заура, упрочившего свое влияние за время моей болезни, я недолго думая выполнил приказ Гитлера.
О днях рождения или болезнях многочисленных соратников фюреру напоминал адъютант Шауб. За долгие годы общения с Гитлером я научился определять его отношение к человеку по реакции на это напоминание. Отрывистое «цветы и письмо» означало письмо со стандартным текстом, которое представляли Гитлеру на подпись, а выбором цветов занимался адъютант. Если Гитлер собственноручно добавлял к письму несколько слов, это считалось великой честью. Если же он хотел особо отметить кого– либо, то просил Шауба принести открытку и ручку и набрасывал несколько поздравительных или сочувственных фраз, смотря по обстоятельствам. Иногда даже указывал, какие цветы следует послать. В прошлом я принадлежал к персонам, коих Гитлер удостаивал особой чести. В этот круг входили кинозвезды и певцы. Поэтому, когда, уже выздоравливая, я получил вазу с цветами и отпечатанную на машинке