старые раны, требовать страданий, претендовать на родственные чувства, посещать могилы, демонстрировать свои слезы, нарушать покой, флиртовать на новом для нее языке, испытывать иностранные постели… Мы сидели на могиле моего отца и слушали истории, навеваемые летним ветерком, облетавшим молчаливые кресты. Мы остановили нашу спортивную машину на том месте, где пуля сразила его, и вспомнили, что он глупо себя вел. Был пик туристического сезона и по всему континенту Мамочки и Мамочкины сынки навещали могилы. Слева от нас была гора Сент-Мишель. Справа — следы трагедии. По диагонали у нормандской церкви четырнадцатого века, которую так неудачно повредил боевой снаряд, была канава, в которую упал отец, подкошенный автоматной очередью. Он твердо верил в Женевскую Конвенцию, папе следовало бы уже знать больше о разных там конвенциях. Посмотрите на мамочкиного сыночка за рулем. Красивая машина, хотя и недорогая, такие машины часто фотографируют для типичных картинок отдыха. Это подходит и для сцен похорон, если похороны происходили достаточно давно, в прошлом. Выражение лица мамочкиного сыночка тоже приятное, хотя в отличие от автомобиля, оно досталось не такой малой ценой.
Люси открыла глаза.
— Ну что мы уже приехали? — спросила она.
— Еще два часа, — сказал Тони. — Спи еще.
Люси неуверенно улыбнулась, еще не совсем проснувшись, и снова закрыла глаза. Тони бросил на нее короткий взгляд, потом снова перевел глаза на дорогу. Она была узкой, с массой кочек посредине, ее вероятно много раз на скорую руку ремонтировали. Машину подбрасывало на ухабах. Воздух отдавал смолой, клейко растекающейся на солнце по обочине дороге. Как легко это можно было бы сделать, думал он, щурясь от волн горячего воздуха, поднимающихся впереди, легко было бы чуть прибавить газу и небольшим поворотом руля направить автомобиль в дерево. Как легко. И наверняка.
Тони ухмыльнулся, думая о матери, доверчиво спящей рядом. Это научит ее не садиться в машину к незнакомым мужчинам. Он продолжал вглядываться в волны пара, расплывающегося на каждом повороте дорог, и растворяющихся как туман, когда машина прибавляла скорость.
Могила ждет, подумал Тони. Место гибели в двух часах езды маленькой машиной. На этом месте был убит мой отец… А может и нет? Может его убили задолго до того, как он попал на эту развилку дорог, его убили на другом континенте, и это было сделано тихо, спокойно и никто из действующих лиц, включая саму жертву, не признавал это очень долго? Не так все просто, как кажется, подумал Тони, не так легко установить время и место, где погиб твой отец.
Не сводя глаз с дороги впереди, Тони думал о последней встрече с отцом.
Ему было тогда двадцать лет, и дело было в Нью-Йорке. Вечер начался в бара возле Мэдисон Авеню. Отец стоял с бокалом в руке, стройный и подтянутый в своей форменной форме, на котором красовалась почетная ленточка участника Первой мировой войны.
Было около семи часов вечера. Комната была полна народу, там были военные и хорошо одетые женщины в мехах, которые выглядели так.
Будто война пошла им на пользу. Было холодно и дождливо, люди входили, потирая руки суетливыми движениями, показывая как они счастливы, что попали в теплое место, в то время как идет война, а у них есть возможность пропустить стаканчик и согреться. В углу сидел пианист, наигрывая песенки из «Оклахомы»:
«Бидни Джуд умииир,» тихо напевал он.
Оливер позвонил Тони в общежитие где-то час тому назад и сказал веселым и немного загадочным тоном:
— Тони, думаю тебе стоит бросить все и пообедать со своим стариком. Может это последняя возможность.
Тони не знал, что отец где-то поблизости Нью-Йорка. Последние новости от отца он получил откуда-то с юга. Получив освобождение в службе разведки, так как единственное что ему могли предложить в авиации, было место за письменным столом в Вашингтоне, Оливер два года ездил по всем тренировочным базам, появляясь неожиданно в отпуска в Нью-Йорке, и пообедав раз другой с родственниками и знакомыми, снова исчезал в каком-то новом направлении. Думая об этом, Тони был уверен, что отец никогда не выберется за пределы страны и встретит перемирие глупо и бесполезно в каком-то офицерском клубе в Каролине или в военном поезде, направляющемся в Запад.
Тони вошел и они поздоровались за руки. Оливер вложил слишком много усилия в это рукопожатие, будто в те времена он не отдавая себе отчета, во всех ситуациях чувствовал необходимость доказывать каждый раз, что в военной форме он был моложе и сильнее, чем выглядел. В армии он немного похудел, и ремень его гимнастерки плотно прилегал к подтянутому животу. Темные волосы, подернутые сединой, были коротко подстрижены. На расстоянии его обветренное лицо и жесткие короткие волосы, в сочетании со стройной талией гимнастерки, делали его похожим на портреты старших офицеров, которые наполняли рекламные страницы журналов. Однако он не был старшим офицером. Он носил нашивки майора (с момента комиссования он получил только одно повышение) и приблизившись к нему, можно было заметить сероватые мешки под глазами с нездоровым желтым отливом. Сами глаза нервно бегали, как у человека, стеснявшегося носить очки или боявшегося, чтобы начальство заподозрило, что зрение у него уже не то. Лицо его, на расстоянии казавшееся здоровым и холеным, при ближайшем рассмотрении оказывалось скорее изможденным, чем мускулистым, и сама кожа выдавала скрытый намек на смертельную усталость.
Он широко улыбнулся Тони, пожимая ему руку.
— Ну, — сказал он. — Рад тебя видеть. Что ты будешь пить?
Тони предпочел бы отказаться, потому что не любил спиртного. Но он подумал, я не армии и это единственное, что я могу для него сделать. И посмотрев на бокал отца, он спросил:
— Что ты пьешь?
— Бурбон. Старый добрый бурбон «кентукки», ответил Оливер.
— Бурбон, — заказал Тони у бармена.
— Это лучший напиток в этом заведении, — сказал Оливер и сделал бармену веселый неопределенный знак рукой, так что Тони сразу же подумал, что отец пьет уже давно.
— Да, сэр, — ответил бармен.
— Выглядишь ты прекрасно, сын, — начал Оливер. — Просто прекрасно.
— У меня все в порядке, — ответил Тони, которого покоробило обращение «сын».
До армии Оливер всегда обращался к нему по имени. Тони хотелось бы знать, какая именно военная привычка вызвала в отце эту перемену.
— Немного похудел, — оценивающе обратился к Тони Оливер. — Немного побледнел. И ты по всей видимости не занимаешься никаким спортом.
— Я хорошо себя чувствую, — оправдывался Тони.
— Ты просто не поверишь, — продолжал Оливер, — сколько молодых мальчиков не проходят комиссию. Юношей. Можно было бы подумать, что они в самом отличном состоянии, а на деле просто букет болячек. Городская жизнь. Беспечность. Белый хлеб. Отсутствие физического труда.
— Даже если бы я имел сложение Джо Люиса, меня бы не взяли в армию, — спокойно возразил Тони, стараясь уйти от этой темы.
— Конечно, конечно, — поспешно согласился Оливер. — Я не имел в виду тебя. Я говорил вообще. Я не беру особые случаи — последствия автокатастроф и тому подобное.
Оливер смутился, и Тони испытал настоящее облегчение, когда отец поставил свой бокал на стойку бара и можно было сменить тему разговора. Тони поднял бокал.
— За победу, — торжественно произнес Оливер.
Тони предпочел бы, чтобы отец пил за что-то другое, но он все же чокнулся с ним, ощущая всю мелодраматичность своего положения — в гражданском костюме в этом полуосвещенном баре, полном красивых женщин в мехах и с пианистом в углу.
— Слышно здесь есть одно местечко, где подают бифштексы, — сказал Оливер. — На Третьей Авеню. Ближе к черному рынку. — Он осклабился. — Но к черту! Для армии самое лучшее! Там, куда я собираюсь, будет чертовски мало бифштексов. — Ты едешь за океан? — спросил Тони.
Оливер застенчиво огляделся.