Лучшая апологетика — это опять-таки, всего-навсего, изложение странной веры христиан, общей для стольких людей, а между тем — неповторимой.
«Он говорит им: а вы за кого почитаете Меня?
Симон же Петр отвечая сказал: Ты — Христос, Сын Бога Живого» (Мф 16: 15–16).
Замечание Христа очень четко проводит водораздел:
«…блажен ты, Симон, сын Ионин, потому что не плоть и кровь открыли тебе это, но Отец Мой, сущий на небесах» (Мф 16: 17).
Невозможно сказать более ясным образом, что христианская Вера не принадлежит сфере будничного разума и чувств; что за пределами обычного Откровения находится нечто, не противоречащее разуму, но непостижимое будничному здравому смыслу.
Теологический дискурс может, самое большее, выступать в защиту внутренней логичности того, во что мы веруем неуклонно.
Глава XIII Откровение
Понятие откровения — часть традиции, идущей от Авраама. Оно фигурирует в уже упоминавшемся коротком евангельском диалоге: «Блажен ты, Симон, сын Ионин, потому что не плоть и кровь открыли тебе это, но Отец Мой, сущий на небесах» (Мф 16: 17).
В своей основе иудео-христианское учение не выступает как некое знание. Этого, безусловно, не делает христианство. Оно не есть некое высшее знание (gnose) — то есть некое освобождающее и поучающее познание. Буддизм, в собственном смысле этого слова, — это некое знание, познание природы души и познание средств, приобретаемых путем долгих упражнении, короче говоря — аскезы, и направленное на то, чтобы уйти от очевидности нашей судьбы. Представление о смерти, присущее большей половине человечества, той, что живет на Востоке, отличается от того, которое свойственно людям, проникнутым средиземноморским наследием[LXXIX]. Для обитателей пустыни или холодных климатических зон, где время, когда есть растительность, резко выделяется по сравнению с периодами ее отсутствия, жизнь завершается пустотой. В пустыне или в средиземноморском бассейне в мысли о смерти господствует ужас перед пустотой, перед черной дырой. Не скажу: перед не- бытием, ибо эта псевдо-идея — не-бытие — на деле отражает сознание, которому вечно чудится, будто оно низвергается в пустоту и во мрак. Люди нашего наследия примирились с этим впечатлением, выстраивая, применительно к потусторонности смерти, то, что я предлагаю называть «вторым бытием». «Второе бытие» — это самосознание человека, созерцающего свое бытие за пределами смерти; это — бледное отражение собственного «я», неустанно витающего над теми местами протекания его жизни, с которыми связаны воспоминания[153].
Заметно отличается от этого взгляд, распространенный в тех азиатских странах, где привычны муссоны. Жизнь представляется местом, угнетающим своим изобилием. Она тут же обволакивает труп. Подобно нам, люди, живущие в Азии муссонов, ощущают ужас перед смертью. Она — это падение в черную дыру. Но у людей Запада она — бездонная, «двойное бытие» неустойчиво, человеку видится, как он низвергается вниз, случается, что он вновь бродит там, где прошла жизнь… Для людей глубинной Азии чёрная дыра — это кишение всего живого, она — это жизнь, но в ином виде.
Психологический опыт ожидания смерти, отражением которого стала на Западе вера в двойное бытие, — когда сохраняется направленность движения и наступает бесконечное, звучащее на минорный лад продолжение — непрерывно бледнеющее и тускнеющее продолжение пережитого в мажоре, — получает на Востоке отражение в веровании, связанном с Колесом возрождений, с
Для определенной части людей сансара — нечто вполне очевидное. Эта очевидность мучительна, будучи одной из форм мучительной тревоги, вызываемой смертью. Она порождает разные подходы. Те, что в ходу в индуизме, отличаются сложностью. Их цель — изменить направленность процесса возрождений, добиться на основе этой жизни улучшений условий для всех прочих существований. Гораздо дальше заходит буддизм. Его цель — нирвана: с помощью знания, упражнения, аскезы вырваться из спирали, покончив с бременем возрождений во имя покоя, состояния, так хорошо описанного у Бергсона: «В крайнем случае, я могу отстранять свои воспоминания и забывать даже о недавнем прошлом; так или иначе, я сохраняю знание своего настоящего, доведенного до крайнего убожества, то есть сознание теперешнего состояния моего тела»[LXXX]. Вслед за таким усилием воображению Бергсона представляется подобное усилие, которое должно привести к угасанию всех ощущений, исходящих от тела. За полным затуханием должно наступить сознание этого безмолвия. Нирвана — это в какой-то мере сознание вечно сохраняющейся пустоты, которой не грозит возврат даже воспоминания, обрекающего субъекта, как говорится у Бергсона, на очередное тщетное усилие, направленное на погружение себя в небытие. Сознание наименьшего бытия, достигаемое в награду за жизнь, полную усилий, сознание, предохраняющее от попадания в капкан очередного возрождения, которое всегда возможно, стоит только зазеваться на краю вожделенного не-бытия, — такое определение буддизма удовлетворит не всех. Оно не стремится полностью отразить всё богатство данного духовного опыта.
По-иному дело обстоит с христианством. Это — и не знание, и не квинтэссенция религий; по поводу смерти оно не навязывает суждений, противоречащих обычному здравому смыслу. Христианам ведома невыносимость смерти. Ужас перед ней, связанные с ней душевные муки и телесные страдания полностью изведал Христос.
В отличие от язычества во всех его видах христианство не есть простое оформление неустанно возрождающейся над реальности[LXXXI]. Мне представляется, что язычество опирается на некую неоспоримую реальность, осознание того, что существует некое священное начало, та суть, посредством которой мы интуитивно, как бы наощупь, ощущаем, «что в мире есть нечто неодолимо реальное, могущественное, богатое и значительное». Невозможно жить, сознавая себя в реальном мире и не постигая при этом постоянно на опыте — в частности, в любви, дружбе, семье, работе, в отношении к родине, перед лицом той или иной стороны природы, познания, искусства, слова, в выпадающей время от времени на нашу долю возможности повстречаться с людьми исключительными, чей авторитет основан на их разуме, душевности и сердечности, — насыщенность всего сущего, что окружает нас.
Это осознание наличия некоего священного начала, эта насыщенность всего сущего есть на самом деле, она растворена во всём. Язычество — это первичная религиозность, признание того, что составляет суть значащего бытия прежде всего там, где оно дается опытом и сознанием. Иными словами, противоборство между язычест. вом и христианством не обязательно. Христиане признают эту насыщенность всего сущего вокруг них. Они приписывают ее Богу. Им ведомо, что небеса проповедуют славу Божию и что о делах рук Его вещает твердь[154]. Они, таким образом, идут дальше осознания того, что существует некое растворенное во всём священное начало, причиной которого они считают Единосущего, Творца и Спасителя. Поистине, они не отреклись от смысла, содержащегося в речи апостола Павла перед ареопагом Афин (см. Деяния, 17: 23–31). Язычество — один из этапов. Пока оно свидетельствует о том, что и в самом деле было дано недвусмысленное наставление, источником которого являются чувства и разум, оно остается полезным связующим звеном. «Афиняне! По всему вижу я, что вы как бы особенно набожны […]. Я нашел и жертвенник, на котором написано: 'неведомому Богу'. Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам: Бог, сотворивший мир и всё, что в нем […], не в рукотворенных храмах живет…»
Иерофании — это, стало быть, связующие звенья; в этом качестве они пребывают по-прежнему, пока не посягают на то, чтобы восприниматься как богоявление, как проявление Бога — источника мира, совершенно недосягаемого для мира, если не считать Пути, избранного Им для того, чтобы позволить познать Себя.
* * *
Да, появление ощущения того, что есть некое священное начало, доступное в опыте любому