свою достоверность в свете направленности всех прочих богословских рассуждений. После двадцатилетнего молчания стало совершенно ясно, что христианские Церкви так же не в силах обойтись без апологетики, как наше тело — без гемоглобина[LXX].
Явление религии повсеместно. С точки зрения этимологии religare означает «связывать». Религиозное — связывает: человека — с миром, с самим собой, с другими, с тем, что истинно, доподлинно, постоянно, прочно, свободно от колебаний, по-настоящему значительно, осмысленно. Короче говоря — с бытием. С тем, что ЕСТЬ. Вот почему религиозное получает свое выражение в священном. Священное — это как раз то, что по-настоящему важно и что, в силу этого, заслуживает уважения. Священное, как нам известно, проявляется в иерофаниях: камнях, деревьях, различных воплощениях таинства мира. Вот уже по меньшей мере сорок тысячелетий, как области общения людей покрыты пространственной сетью священного. Гробница Ленина в Москве представляет собой одну из этих современных иерофаний; Стена Коммунаров[150], традиционные повсеместные первомайские демонстрации доказывают, что священное существует даже — и, может быть, в особенности — в обществах, вдохновляемых идеолощей, считавшей себя свободной от традиционного иудео-христианского религиозного начала.
Иудео-христианская вера — религия, но — особая. Долгое время эта особенность оставалась незамеченной. Необогословы восточно-кровавого толка отрицали, что христианство — религия.
Это — особая религия, и апология — следствие этой особенности. У языческих религий нет потребности в защитительных речах. Для граждан античного полиса его боги самоочевидны.
Прежде всего, апологетика вытекает из отношения иудео-христианской религии к священному. В своем рассеянном виде это последнее стало в иудео-христианской вере сосредоточенным и скрытым. В отличие от язычества такая вера не может опираться на конкретные проявления. Ей приходится взывать к памяти, то есть к дискурсу. К Слову — к Священному Слову. Содержание идеологии христианства поступает по каналам культуры. Ее носителем становится дополнительная очевидность: Откровение. Откровение есть совокупность свидетельств о некоей истории, входящей в состав истории всеобщей, о некоем существовании, вписывающемся в существование вообще; эта совокупность свидетельств придает смысл истории и существованию вообще.
Таким образом, эта вера обязана разъяснять себя, поскольку ее слова и дела не тотчас же очевидны тем, кто смотрит на нее извне. Апология — вернем ей ее истинное имя — это наш ответ на вопрос: «За кого же вы меня почитаете?»[151]
В течение всей истории нас поистине одолевает двойное искушение: ответить слишком многословно — или чересчур коротко.
Пожалуй, в течение долгого времени преобладало многословие; можно утверждать, что прилагались усилия для того, чтобы заставить уверовать в то, что смысл космоса и человеческого существования в своей очевидности для нашего сознания в основном диктуется очевидностью показаний чувств и разума, что всё — или почти всё — восходит к всеобщему Откровению. Такая крайность, смягчающая трансцендентный радикализм явления, именуемого христианством, — вследствие чего преуменьшается значения Дара, принесенного Господом в Своей Милости к тем, кого Он избирает Своими свидетелями, — объясняет и до какой-то степени оправдывает ту стену молчания, которой со времени Карла Барта (1886–1968) отгородилась христианская апологетика.
Нео-богословы, которых столь строго критиковал Морис Клавель, напрасно выражали чрезмерное недоверие по поводу рационализма в сфере апологии. Защита, предпринимаемая на общедоступном языке во имя чувств и разума, — отнюдь не предательство, если уметь остановиться вовремя. Косвенное доказательство тому — налицо. Апологетики не существует за пределами Авраамова единобожия.
Если священное начало проявляется во всём, если homo religiosus [152] не отделим в своих делах от человека, взятого во всей своей всеохватности, то стоит ли выступать в защиту того, что никем не оспаривается, пытаться соединять то, что не было разъединено? Не существует апологетики языческой. Огромный комплекс религий Азии не отличается — по крайней мере, в этом отношении — от древних разновидностей многобожия, от повсюду рассеянного священного начала. Индуистско-буддийский комплекс, охватывающий более миллиарда человек, подчинен, как мне кажется, почти экзистенциальной очевидности
Внутри семьи Авраамова единобожия стремление к апологетике проявляется очень неравномерно.
Оно слабо в исламе[LXXI]. Главная причина кроется в направленности Откровения. Коран есть премудрость предвечная, сама буква его — несотворенная. Подобно Библии, Коран — не только предпочтенный носитель Слова Божьего: он есть Бог. Ислам — религия Трансцендентного, которой (в отличие от христианства) не хватает Боговоплощения в действии — или присутствия Бога в обетовании (в отличие от проникнутого мессианизмом иудаизма). Наконец, ортодоксальному исламу, не допускающему, чтобы свобода тварного ограничивала всемогущество Господа, но странным образом допускающему без всякого отвращения ограничения, вытекающие из природы вещей и обусловленные этими последними, нечего делать с проникнутой рационализмом апологией. Зачем убеждать? Да и как это делать в таких условиях?
По мере перехода от протестантизма к православию и от восточного православия к латинскому католицизму роль апологетики, куда менее заметная в иудаизме, непрерывно возрастает.
* * *
Таким образом, выступления в защиту веры составляют часть традиции. Традиция к ним не сводится, но они входят в нее составной частью. Каковы их пределы, какова их возможная насыщенность, насколько они убедительны?
Здесь требуется полная ясность. Я далек от смехотворного стремления убедить. Я не пытаюсь навязать какие-то убеждения. Ведь еще никогда никого не убеждали с помощью слов. А кроме слов в моем распоряжении нет ничего. Апологетика только старается устранить наименее опасные возражения, та, что получили словесное выражение, избрали словесный путь, пошли путем речи. Вряд ли убедительна та апологетика, которая силится доказывать. Что я могу сказать? Только то, что это неглупо, что в худшем случае гипотеза, которую я высказываю, о происхождении окружающего меня бытия, свободы, что пылает во мне, и судьбы, толкающей перед нами черное зияние пропасти, каковой чревата еще не завершившаяся временная протяженность, — что эта гипотеза не хуже любой другой, что из всех предложенных мне она наиболее логична.
Итак, вместе с вами я стану следовать правилам рациональной апологетики — не для того, чтобы задеть вас, напасть на вас, но всего лишь оттого, что эти мысли — мои, образуя, как мне представляется, часть очевидности, которая видится таковой не только мне.
Я ограничусь пятью положениями.
1) Первое положение служит только для напоминания. Оно утверждает универсальность Смысла. На протяжении чуть более сорока тысяч лет примерно тремстам миллиардам человеческих особей, вполне сформировавшихся как таковые, было известно, что им предстоит умереть, и, видимо, подобно вам и мне, они в это не верили. Настолько смерть невообразима, в точном смысле этого слова, немыслима. Но я мог бы в этом отношении поклясться своей репутацией историка, что не найдется и одного человека на тысячу живущих в длительно существующем обществе, которому по-настоящему пришло бы в голову, что мир нелеп. Я имею в виду, что его посетила бы мысль об отсутствии каких бы то ни было связей между требованиями нашего сознания — и миром. Ничем не смягчаемая нелепость случайного выигрыша в азартной игре, сущностная, экзистенциальная бессмыслица, выразителями которой во Франции бывали Жан-Поль Сартр или Жак Моно, — всё это было выражено лишь крошечной кучкой блистательных умов, всё поведение которых — зачастую проникнутое мужеством — служило опровержением их же высказываний.
В такой позиции есть к тому же что-то глубоко мучительное. Некоторые страницы в книгах Жакоба, Морена и Моно просто потрясают. Христианская мысль приемлет их, делая их своей составной частью. Они представляют собой признание. Они созвучны книге Бытия. Они свидетельствуют о суетности некоей разновидности усилия, предпринимаемого в одиночку. При выборе между расплывчатым, бредущим наугад смыслом, присущим рассеянному священному началу, и констатацией пустоты, не-бытия, полной