часам к одиннадцати собралось несколько молодых людей, не больше десятка. Спохватились: где же мальчик? Мальчик спит. Едва разбудили, поставили на стул. Мальчик начал играть… Ну, ну! Вот это был концерт! Ребенка окружили, обнимали, целовали, – чуть не задушили. Но что от этих поцелуев, когда даже за зал нечем платить? Пришли они – отец и сын – домой, на постоялый двор то есть, усталые, разбитые, голодные. Ужинать, говорит хозяйка, уже поздно. За постель хозяин просит заплатить вперед. Скверно! Легли они на пол, полушубок под бок, кулак под голову. Ребенок сразу заснул. Ребенок остается ребенком. А он, отец то есть, все лежит да думает: голова от дум трещит; как ему вырваться отсюда? Он чувствовал, сердце подсказывало ему, что возле него, вот здесь, на рваном полушубке, валяется целое состояние, миллион. Но поди кричи: я – Соломон-мудрый! [76] Кто поверит? С этими мыслями он, отец то есть, заснул. И снится ему сон, странный сон. Посреди города дерево, усыпанное сливами. На самой вершине дерева стоит его сыночек и трясет, без конца трясет дерево, а с дерева прямо к нему, к отцу то есть, падают не сливы, а миллионы. Один миллион за другим. Один миллион за другим. Он, отец то есть, наклоняется, озирается по сторонам, подымает миллионы и запихивает к себе в карманы. А мальчик сверху спрашивает:
– Папа, еще?
– Еще, еще! – отвечает он и продолжает без устали собирать миллионы. Вдруг издали доносится шум, крик, галдеж.
– Хватит трясти! – кричит он сыну и просыпается. Видит: лежит он с сыном на полу, кулак в изголовье. Комната полным полна народу. Хозяин бледен как стена, хозяйка ломает руки и плачет:
– Мой жемчуг! Мой жемчуг!
Он поднимается с пола, направляется к двери. Но его задерживают.
– Будьте любезны, уважаемый, мы вас раньше обыщем.
– То есть как вы меня обыщете?
– Да так: разденем догола вас и вашего ребенка и поищем, не попал ли к вам по ошибке ночью жемчуг хозяйки…
(Здесь, видимо, не хватает нескольких страничек, так как из дальнейшего видно, что Стельмах со своим вундеркиндом уже в Петербурге, что ребенка звать уже не Гершл, а Гриша, и что он получает стипендию.)
Приехали в Петербург – город ходуном ходит. Со всех сторон сыплются приглашения. Тут завтрак, здесь обед, там ужин. А мальчика прямо-таки на руках носят. Где только бал, концерт, вечер, – всюду и везде Гриша Стельмах да Гриша Стельмах. Студенты, профессора, важные дамы – все в один голос: «Гриша Стельмах!» Все кипит, волнуется вокруг его имени. О деньгах и заботы нет: раз мальчик получает стипендию, то о чем тут разговаривать? Правда, ему, отцу то есть, эта стипендия не легко далась, немало крови она ему испортила, немало унижений перенес он, бегая от одного к другому. С большим трудом добился стипендии. Но об этом долго рассказывать. Так проходит год за годом. Дитя растет, а слава его растет еще быстрее. Для него уже, слава богу, нет учителей, – профессоров подходящих нет в Петербурге: он всех их уже превзошел. Что же дальше? Пора подумать о карьере. Вечно не будут ведь платить стипендию. Пора самому зарабатывать. Надо выехать с ребенком в свет и притом как можно скорее, потому что, покуда вундеркинд, то есть чудо-ребенок, еще и впрямь ребенок, он действительно чудо, которое все хотят повидать. Но едва только он вырастет из коротких штанишек, как дитя уже больше не дитя и чудо – не чудо. Бог знает, каков он будет, когда станет взрослым, и в чьи руки попадет. Надо, стало быть, ковать железо, пока горячо… Так решил отец, так он и поступил. Оно, конечно, не так скоро дело делается, как скоро сказка сказывается. Выехать в турне стоит денег, а денег нет. Что же делать? Надо как-нибудь умудриться поискать компаньона: твои деньги – мой товар. И господь ему помог: он нашел охотника, какого-то немца по фамилии Шульц, который согласился взять на себя все расходы с условием прибыль делить пополам. Но тут вышла маленькая заковыка: немец требует контракта на десять лет. «Спятил ты, немчура, или рехнулся? Какие тут десятки лет? Хватит одного года, двух, от силы трех лет». Нет, только десять лет, не иначе! Хоть бей его, хоть режь его! А время бежит, расходы идут. Из дому просят прислать денег. Еле-еле покончили с немцем на пяти годах. Подписали контракт по всем правилам и в добрый час пустились в путь. Как начали закатывать концерты, так и пошли они, один за другим, один за другим. И, благодарение богу, все идет как нельзя более удачно. Куда ни приедешь, – столпотворение! Послушать Гришу Стельмаха бегут, как на пожар. Людей – что звезд на небе, что песчинок на берегу морском. Богачи, миллионеры, важные особы, люди всех наций, как мухи к меду, липнут, а деньги сыплются со всех сторон. Обидно только, что приходится делиться с немцем! За что ему столько денег? Что он вложил в это дело? Отцовское наследство? Или надо быть о семи головах, чтобы устраивать концерты? Он, Стельмах, слава богу, и сам уже изучил, как следует, это дело. Подумаешь, эка важность! Приезжаешь в какой-нибудь город, первым долгом оповещаешь о предстоящем приезде музыканта через местные газеты, то есть просто- напросто платишь им хорошенько за объявления. А газеты уж начинают трезвонить и трубить в рог: «Гриша Стельмах собирается к нам!», «Гриша Стельмах едет!», «Гриша Стельмах приехал!..» Затем надо снять концертный зал или театр, расклеить афиши, отпечатать билеты и – мое почтение! Очень больно, конечно, что надо делиться с немцем. Перед богом грешно. Но что поделаешь? Попался в сети, – пиши пропало! Одно только утешало: скоро кончится пять лет, истечет срок контракта, и он сможет послать немца ко всем чертям. А тогда – кто ему ровня?
Так закончил Стельмах свою биографию. Лицо его сияло. Поглаживая себя по брюшку, он спросил Щупака, как его дела и что вообще нового в еврейском театральном мире. Еврейский театр, говорит он, для него – единственное развлечение. Концерты сына – это доходная статья, а развлечение он ищет в театре, и еврейском театре. Он очень любит еврейский театр и хорошо знаком со всеми еврейскими актерами. Отсюда его дружба со Щупаком. Когда он, Стельмах, приезжает в какой-нибудь город, то прежде всего, по его словам, он расспрашивает, можно ли здесь найти кошерные обеды и есть ли здесь еврейский театр. Еврейская рыба и еврейский театр – что может быть лучше? Еще до своего приезда сюда он слышал, что у его друга Щупака есть новенькая артистка, какая-то Роза Спивак. Её очень хвалят…
– Вот она, – указал на меня Щупак, подмигнув своими безбровыми глазами.
Стельмах протянул мне руку, теплую, пухлую, как подушка, волосатую, с толстыми короткими пальцами, и по всему лицу его расплылось выражение блаженства.
– В самом деле? – спросил он. – Кто она и откуда?
– Моя племянница из Варшавы, сиротка, ни отца, ни матери, – соврал тут же Щупак, плотно сжав морщинистые губы и не моргнув даже глазом.
– Бедняжка! – сказал Стельмах с сочувственной улыбкой, пожимая мне руку. На прощанье он обещал непременно, во что бы то ни стало, прийти вечером и послушать меня.
– С парнем? – спросил его Шолом-Меер Муравчик.
– Боже сохрани! – ответил Стельмах и в ужасе отшатнулся, будто ошпаренный. – Как это возможно?