Сталин и даже Жуков. Первый якобы в очередной раз проявил свою беспощадность к народу, а второй — свою скоропалительность и честолюбие.
Забытым оказалось даже самое важное: война началась не под Берлином, не с Берлинской операции, которую теперь дотошно разглядывают под лупой, выискивая промашки Сталина и военачальников, а много раньше. Она началась под Брестом, Киевом и Минском. Она продолжилась под Москвой, Сталинградом и Курском… под Ленинградом, Одессой, под Будапештом и Веной… Берлин лишь последовательное звено в длинной четырехлетней кровопролитной цепи. Никакой „здравый“ расчет, никакой „осадный“ характер наступления на Берлин не мог не только подойти по ходу этой длинной цепи, но и показался бы изменой, поражением, „примирением“ с фашизмом.
Зверя нельзя одолеть по человеческим правилам. Весь философствующий ум мгновенно пропадает, когда на хозяина этого ума набрасывается волк и цапает его за ляжку… Железная воля Сталина и талант Жукова были востребованы самой сутью войны. Сперва укротить зверя любой ценой, а потом удавить его окончательно. Странно было бы укрощать зверя по „звериным, кровавым“ правилам, а добивать в белых перчатках. Такое можно вообразить, даже теоретически обосновать, но никогда не исполнить.
Всякая война имеет свой массовый инстинкт, который не поддается отстраненной от войны, запоздалой логике разума. Не стратегический расчет — не допустить союзников первыми в Берлин, не идеологическая борьба коммунистов с буржуазным Западом, не какие-то другие, далеко идущие замыслы и перспективы, а массовый инстинкт, в первую очередь — массовый инстинкт победы! — не в отдельно взятом сражении, а в долгой жестокой войне руководил всеми, включая Сталина, Жукова, советские войска и всю страну при осуществлении Берлинской операции. Тот же массовый инстинкт — только с обратным знаком — руководил явно обреченными, закольцованными в пространстве последнего бастиона немецкими войсками, включая Гитлера и всю гитлеровскую верхушку.
Советские воины вдохновенно и самоотверженно рвались в бой, к священной цели. Немецкая оборона честно держалась до последнего губительного часа».
Такие убеждения печатно оглашал историк Шумилов, далеко позади оставив свое военное лейтенантство и негодуя по поводу пересмотра некоторыми умами не только итогов последнего боевого этапа, но и всей войны в целом.
В апреле же сорок пятого года, когда будет дан ход Берлинской операции, командир штурмового отряда, гвардии лейтенант Шумилов, методично ведущий пространный дневник, запишет на его страницах:
«После мощной артподготовки мы вместе с танковым взводом ворвались в окраинную улицу Берлина. Бой был ожесточенный. Фрицы яростно сопротивлялись. В каждом доме нас встречали фаустники и пулеметчики. Гитлеровцы могли появиться там, где мы их не ждали. Они вели огонь с вышек, из подвалов, даже из канализационных люков. На улице были противотанковые завалы и баррикады. Некоторые дома горели. Стрельба и грохот не утихали ни на минуту. В небе то и дело пикировали самолеты.
Рядом со мной за танком бежали двое солдат, Завьялов и Ломов. Это были опытные бойцы. Я всегда мог на них положиться. Вдруг недалеко от нас разорвался снаряд. Это фрицы выкатили на перекресток пушку и повели огонь по нашим танкам. Мы стали двигаться вдоль стены большого серого дома. Но впереди разорвалась граната. Ее сбросили, как мне показалось, со второго этажа. Я приказал рядовым Завьялову и Ломову проверить второй этаж этого дома. Входные двери в доме были забиты и забаррикадированы. Окна первого этажа находились довольно высоко. Тогда Ломов, крепкий высокий парень, подсадил Завьялова. Тот уцепился за раму, в которой не было стекла, и стал подтягиваться. В этот момент из канализационного люка неожиданно ударил пулемет. Завьялов упал. У него были перебиты обе руки. Фриц тут же скрылся в люке. Я бросил на крышку люка гранату. Ломов оттащил Завьялова под арку и побежал позвать санинструктора, который был на другой стороне улицы. Как раз в это время в перекрытие арки ударил снаряд. Это опять била немецкая пушка. Бетонная плита повалилась вниз. Из нее, как нервы, торчала арматура. Все утонуло в пыли. Когда мы подбежали с Ломовым и санинструктором к Завьялову тот был еще жив.
Непосредственный штурм города Берлина только начинался…»
Дальше запись в дневнике Шумилова подробно рассказывала о последующих событиях первых часов штурма Берлина, но о рядовом Завьялове уже не упоминалось.
6
В начале мая живительно настоялось весеннее тепло. На ветках деревьев почти однодневно, будто по уговору, разломилась пополам скорлупа вздутых почек. Народилась листва. Село Раменское и окрестности нежно-зелено засветлели. Повсюду воспрянула угретая солнечными лучами земля. Озимый клин пашни вспыхнул ворсом проклюнувшейся ржи, а недавнее бесцветье и блеклость придорожья сменилось свежей травяной тканью. По ней желтыми огоньками рассыпалась мать-и-мачеха.
В ясный полдень под синим сводом неба отмахали крыльями журавли. Они стремились на северную родину, к отчим гнездовьям. Раменские люди до рези в глазах, приложив козырьком ко лбу ладони, следили, как колеблющаяся нить журавлей идет дорогою возвращения. Казалось, вся природа, безотносительная к малым и вселенским человеческим потрясениям, и та шла выстраданным путем к мирному радостному житью.
Елизавета Андреевна с крыльца своего дома тоже глядела на редкое зрелище журавлиного полета. Крылатое чувство уносило ее от земли — и чувство это было светлой материнской надеждой. На свою надежду она уповала безмерно, всечасно, но при этом, как заклятой напасти, боялась появления у калитки письмоносицы Дуни. Доброхотная по натуре письмоносица могла принести беду Елизавете Андреевне с последней вестью о сыне. Даже от самого Федора не надо ей никаких писем — перетерпит его молчание, — лишь бы не было ходу к ее дому почтальонше Дуне, у которой мог оказаться конверт с казенной бумагой.
Порой Елизавете Андреевне хотелось сбежать из Раменского, тайно укрыться ото всех в отцовой сторожке (сторожка так и пустовала после смерти старца Андрея), пересидеть раскаленное ожиданием время, когда очевиден близкий конец войне, но еще непредсказуемы ее потери. Это желание спрятаться от людей, а перво-наперво — от разносчицы писем Дуни, завладевало иногда настолько, что Елизавета Андреевна даже прикидывала, чего взять в «путный» узелок.
Однако всему сущему есть свое начало и свой исход, своя горечь и своя радость. Наконец-то грянула Победа! Грянула не вдруг, не по случаю, а по горько оплаченной назрелой неотвратимости. Пробил час заслуги.
— Лиза! Дома ли ты? — крикнула в раскрытое окошко завьяловского дома все та же известительница Дуня. — Войне конец! Победу объявили!.. Давай наряжайся — и к сельсовету. Сначала митинг будет, после гулянка всем селом.
Елизавета Андреевна замерла у окошка, даже ни о чем не переспросила, не откликнулась на Дунино сообщение. В ушах — только праздничный звон: «Войне конец! Победу объявили!» Ликующей дрожью проняло каждую клеточку. Елизавета Андреевна от прихлынувшей радости не знала, за что схватиться, чего сделать. Хотела было броситься на улицу, к людям: с кем-то из односельчан обняться, расплакаться на плече у бабки Авдотьи, тут же повидаться с Ольгой. Но потом вспомнила и вторую часть сказанного почтальоншей: «наряжайся… гулянка всем селом…». Она скинула с себя фартук, платок Умылась, утерлась свежим полотенцем, прошлась гребнем по волосам и полезла в большой сундук.
Там, в вещевом сундуке, помимо разного «хломошенья», на самом низу, хранилось выходное платье Елизаветы Андреевны. За всю войну ни разу не надеванное, оно ждало нынешней минуты. Перебирая в сундуке верхние вещи, Елизавета Андреевна затревожилась: не побито ли платье молью. Шитое из зеленой шерстяной ткани, оно могло стать добычей незаметной твари. Платье, к радости, оказалось целехонько. Материя по-прежнему прочна, глядится ново, на строчном шитье воротника нигде не лопнула нитка. Только