привилегированных нарах резались в «очко».
Невдалеке от Федора, наискосок, сидели двое приятелей, Костюхин и Бориславский, неслышно переговаривались друг с другом. Костюхин что-то чертил пальцем на корочке книги и объяснял. Бориславский кивал головой и поглаживал разложенную на коленях вязаную полосатую безрукавку, похожую зебристым рисунком на матросский тельник Новой безрукавкой он разжился сегодня, для тепла, — выменял в бабьем бараке за кулечек подсолнухов, перепавших ему по счастливому случаю. Обоих приятелей тюрьма вобрала в конце тридцатых по расхожей политической статье. Костюхина смерч борьбы с классовыми врагами вырвал из-за стола издательского учреждения, Бориславского «пятьдесят восьмая» притянула как шпиона от университетской кафедры, с которой он вещал студенчеству о марксизме, преданно служа этому учению с младых лет, с первой ленинской «Искры».
— О-о! — возликовал вдруг Артист, увидев у Бориславского безрукавку. — Да это же морской костюмчик! Мой любимый фасон! — Он швырнул тетрадь на ближние нары, выплюнул папиросу и вскоре, оголившись до пояса, натягивал полосатую душегрейку на свое истатуированное тело. Огладив на себе чистенькую обновку, он разулыбался, растянув на лице и без того широкий рот. — Знатное барахлишко! Барахлишко! — Он любил повторить главное содержательное слово, причем смачно и громко взвивая голос.
— Тебе ишо этот, блин-то с лентами, на кумпол надо, — потрафляя Артисту, выкрикнул кто-то с воровских нар.
— Бескозырку, темнота! — догадался образованный в театральных костюмерных Артист. — Это же водевильный мотив. Опереточный образ. Театральный шик! Шик!
Артист уже удалялся от Бориславского, когда в бараке негромко, но отчетливо и проникновенно разнеслось:
— Тварь!
Бориславский наверняка не хотел так — вслух, но выплеснулось от обиды, к тому же в неподходящий, безмолвный в бараке момент Головы зэков обернулись к Артисту. Он стоял неподвижно, изумленный до крайности.
Начальные ступени воровской карьеры Артиста не были замусорены хламом ночлежек, лохмотьями беспризорничества, объедками сиротства. Они были чисты и просторны, как парадная лестница театра. Сыну певицы и антрепренера, ему преподнес уроки изящности актерский мир и декорированный антураж Он играл на сцене детские эпизодные роли, знал наизусть «Бородино», разучивал нотные гаммы на клавесине. Певица-мать недурно исполняла арии, а после занавеса и аплодисментов пила вишневую наливку. Антрепренер-отец носил бакенбарды и накрахмаленную манишку и каждый вечер упивался вдрызг. Умело играя пай-мальчика, Артист очаровывал ангельской улыбкой не только родителей, но и билетерш и гардеробщиков театра. Танцуя и напевая, он резвился в раздевалке и попутно чистил карманы пальто и шуб. Однажды решил хапануть по-крупному — и сгорел на собольей шапке. Запятнал ангельскую репутацию, был жесточайше выпорот и отправлен к тетке в деревню на исправление. У тетки он спроворил все деньги и драгоценности, которые оказались фальшивыми, и уж дальше его карьера пошла незатейливыми воровскими скачками. Антрепренер-отец в двадцатом сбежал в Константинополь, где вскоре умер в гольной нищете, а певица-мать вскоре потеряла от вишневой наливки голос и уважение публики и отравилась в гримерной бурой. Артист унаследовал от них красивую походку, манеры и словечки из актерской уборной, которые пригодились ему, чтобы в лагере ловко паясничать и утонченно издеваться над фраерами.
…Слово «Тварь!» разлилось в атмосфере барака и висело нетронутым. Артист не шевелился. Как сценический персонаж, держал выигрышную паузу. Неподвижен и мертвецки бледен сидел на нарах Бориславский.
Воры презирали политических с особым чувством. Мужичье из трудяг они просто принимали за стадо баранов, но в политических подозревали неразвернутую силу. Вдруг настанет час-перевертень — и эта сила еще способна покарать и изничтожить. Поэтому, антагонистически ненавидя их, тиранили с пристрастием.
— Это грубость, фраер. Грубость! Не тот репертуар! — изрек наконец Артист и быстро подошел к Бориславскому.
Улыбаясь широкой злодейской улыбкой, Артист обеими руками взялся за уши Бориславского и потянул того вверх, сорвал с нар.
— Кем ты был в семнадцатом годе? — Артист тянул его за уши, как тянут гармошку. — Был революционером? Был?
— Да, — выдавил из себя Бориславский, наливаясь в лице страдальческой стыдливой краской.
— А кто ты теперь, фраер? Кто?
Бориславский, очевидно, не знал, что угодно в сию минуту ответить, пыжился, раздувал ноздри, тянулся на носках. В глазах от боли выступили слезы.
— Теперь ты, — подсказывал Артист, — контрреволюционер. Контрреволюционер!
— Да, — извиваясь перед мучителем, хрипло подтвердил Бориславский.
Артист засмеялся:
— О-о! Был революционер — стал контрреволюционер! А я как был уже в семнадцатом годе вором, так вором и остался. Меня в легавые не запишут. Это ты, сука дешевая… — Он отпихнул Бориславского, поднял вверх руку с оттянутым указательным пальцем и строго приказал: — Песню хочу. «Боже, царя храни»! Пой, сука!
Бориславский испуганно глядел на Артиста, готовый, вероятно, выполнить любую его причуду, но, так же вероятно, остерегался какого-нибудь последующего изощренного подвоха.
— Три-четыре. Запевай! — Артист стал дирижировать пальцем, покачивая головой.
Бориславский негромким сдавленным речитативом стал перебирать строки самодержавного гимна:
Бо-о-же-е, ца-а-ря-я храни-и!
Си-и-льный, держа-а-вный,
Ца-а-рствуй на сла-а-ву…
— Дальше!
На сла-а-ву, на славу нам!
Ца-а-рствуй на страх врагам…
Бориславский выл совсем не по мотиву. Артист разозлился, оборвал пародию:
— Слуху у тебя нет, контрик! Лажаешь песню!
Тут Артист в коронном трюке резко ударил головой в лицо Бориславскому, потом всадил ему коленом в пах. Бориславский скрючился, повалился на пол.
Артист отошел от него, закурил новую папиросу, стал пускать на электрическую лампу кольца из дыма. Они повисали вокруг нее синеватым нимбом.
Федор глядел на искусство Артиста с опасением и брезгливостью. Всех блатных роднили разнузданные замашки, грубая юморная спесь, и Артист напоминал Федору пакостника Ляму. Лагерная прописка развела их по разным баракам, и теперь отвращение и ненависть к Ляме ложились и на Артиста. Но Ляма был еще молод и грешил подражательством главарям. Артист был естественен, умудрен в ремесле, коварен, — вор по всем меркам, в законе. И беспощаден, как тому обязывал тот же «закон».
«Скоты», — подумал Федор и хотел отвернуться, урыть взгляд в потемках угла. Но Артист, передохнув, продолжил спектакль издевательства. Он сунул недокуренную папиросу в жадные руки одного из зэков и вернулся к Бориславскому, потянул за ухо, принудил подняться с полу.
— Кто здесь тварь? Кто?
— Я-я! — сипло, растянуто выдохнул Бориславский.
Перед вором Артистом, которому не сравнялось и сорока, перед недоучкой и паяцем, стоял пожилой, с ученым бременем ума человек С кровью под носом, со слезами в глазах, согнутый в полупоклон и перемаранный в пыли, он, наверное, с тупым послушанием, позабыв всю кичливую науку, подписал бы на