с Сашкой? Не буду разговаривать. Незачем. Вот она, Калининская. Тогда ехали от Кировского, развернулись… значит, на этой стороне, за первой поперечной. Дом зеленоватый с белым, совсем темно было тогда, очень большой… большой дом… Этот? Этот. Подъезд справа от ворот. Третий этаж. Дверь обита коричневой клеенкой. Все помнится, как будто вчера. Отдышаться. И слезы убрать. Не пугать бабушку. «Если каждый станет кричать о своем горе…» Это было сто лет назад». Алена остановилась у лестничного окна — хоть нос попудрить. «Глебкино письмо в сумке. Как далеко! Как мне вообще далеко… далеко от всех! Письмо — другой Алене. Москва, снег. Все далеко, все холодно, все ненужно. Мыслей нет, слова только. Куда я иду? Зачем? — Алена пошла вниз по лестнице. Будет ждать. Затревожится, засеменит сгорбленная, припадая на палку… — Я же обещала. — Алена остановилась — Что хорошо? Что нехорошо? Записка Сашке нехорошо? «Саша! Я не люблю тебя. И я не приду к тебе. И ты больше сюда не приходи. Мы совсем не понимаем друг друга. Я хотела сына. Ради него хотела остаться с тобой. Можешь не верить — мне все равно. Я не люблю тебя. Алена». Внизу приписала: «За мной сюда придет Агния». Нехорошо. А он со мной? Мог подумать! Хоть на минуту, на секунду подумать… Не видеть, не слышать, не разговаривать. Хорошо, Рудный видел «героическое спасение» — по крайней мере никто не думает… А, все равно! Если бы знать телефон. Ничего — не буду входить: «Простите, некогда — репетиция…» И пойду… пойду… в кино. Нет, к Лильке на кладбище. Потом? Видно будет».
Алена быстро побежала наверх, позвонила.
— Как я тебя ждала! Вот хорошо!
Алена не успела выговорить ни слова — задушили, залили без удержу слезы. Дрожащая, слабая, послушно разделась, села на широкий диван.
Как давно сидела здесь, и так же сухонькая рука быстро гладила ее плечо! Глеб ходил вокруг накрытого стола. Как далеко! Будет ли снова? Сама не та, и все не то. Жгут, мучают слезы, и не сдержать. На стене молодая женщина держит малыша, пушистые светлые кудри. Ведь забыла, а снился… Откуда прорвалось столько слез? В груди пусто, сама как кисель, и не собраться. Когда Лилька умерла, так же вот…
— Поплачь, если надо. Ничего. — Маленькая рука быстро гладила плечо, руку, волосы Алены.
Надо объяснить, слова обрываются, разломило всю грудь, во рту горько-солоно.
Бабушка берет со стола бумагу. Алена видит телеграфный бланк, но не может прочесть ни буквы.
— «Спасибо скорые добрые вести. Деньги выслал. Обнимаю крепко. Глеб». Я тогда ему телеграфировала, что ты здорова и сама напишешь — как ты сказала, — объяснила бабушка.
— Я до сих пор не написала…
— Ничего. Ничего, — спокойно повторяет бабушка. — Приляг, пожалуй. Полечу тебя малость. Своими средствами.
То ли вылились до конца слезы, то ли чудодейственный бабушкин чай помог. После трехсуточной бессонницы, кошмаров Алена уснула крепко, без снов.
Во время перестановки Алена подошла к Соколовой, присела на корточки, сказала шепотом:
— Мне очень нужно поговорить с вами, Анна Григорьевна.
— Сейчас?
Алена замотала головой:
— Нет… подольше.
— Вечером у нас «20 лет…»? Константин Павлович! — позвала Соколова.
— Весь внимание.
— Вам Лена вечером на репетиции нужна?
Саша ставил на попа? куб зачем-то нагнулся, спрятался за него. Он из последних сил старается не показать, но Алена видит — ее слово, движение, даже имя ее, громко названное, будто обжигает, колет его. Стекленеют глаза, едва приметно вздрагивают губы, брови, пробегает желвак под острой скулой. Держится весело, а высох, как мумия, глаза потускнели, ввалились. И Алена старается быть как можно незаметнее.
После больницы Зина увидела Алену — отшатнулась:
— Ой-ой-ой! Похудела — ужас!
— Подумаешь! Неделя усиленного питания, — успокоила Глаша.
— А уж Саша — просто как с того света. — Зина улыбнулась кривенько. — Говорю, не переживай — ничего опасного. Как гавкнет: «Отстань!» Думала, оглохну. — Она вздохнула. — Как он за тебя переживает! Вот это муж!
Потом все узнали об их разрыве. Зинка подошла, как тигрица:
— Ты не имеешь права! Растоптать любовь, такую любовь!
— Оставь, Зиша…
— Ты не понимаешь. Это преступление! Лучше умереть! Я-то знаю. Живу только из-за папы с мамой… — Зина вскрикнула, громко заплакала. — Каждый день видеть, растравлять… У меня уже нет души… Ленка, ты же добрая, вернись… — Она рыдала и просила с такой страстью, будто Алена могла вернуть ей Валерия. И чуть не каждый день подходит, прижимается, заглядывает в лицо: — Ты не передумала, Леночка? — И маленький рот дрожит.
Кончился спектакль «20 лет…», остались в женской гримировочной только трое.
— Ты знаешь, Елена, — дружески начала Глаша, — я была тогда против. Мне казалось — ты любила Глеба. И вообще вы… В общем была против. Но сейчас… Я хочу сказать о коллективе. Ты можешь выслушать? Складывается очень нервная атмосфера. Тут еще Зишка и Валерий. Если б ты любила другого… — Глаша подождала немного. — Сашка бешеный, ревнив, как зверь… Ну, характер «тот». Но он тебя любит смертельно. И, я думаю, теперь кое-что понял. Если б ты любила другого…
О Глебе знала только Агния, и никого больше это не касается.
— А если я не люблю Сашу?
Глаша долго смотрела на нее в зеркало — они сидели рядом, — медленно пожала плечами.
— Мне казалось… — Опять пожала плечами. — Сложная ситуация.
Из парней только Миша обрушился на Алену:
— Ты соображаешь? Оба комсомольцы, молодая советская семья. Вы же по любви. Что случилось? Не понимаю! Разрушать семью… Нет, ты соображаешь — такой парень, талантливый актер, будущий режиссер, организатор, кристальной честности… Может быть, ссора… там… всякое. Но — семья! Ты понимаешь, что делаешь, комсомолка?
Алена сдержала злость.
— Всё?
Миша сказал строго:
— Ты посмотри на него. И подумай обо всех нас.
Молчаливое осуждение Сергея и Жени, любопытный глаз Марины, ее ехидные улыбочки — все царапало. Олега Алена часто видела теперь с Сашей и в этом тоже чувствовала осуждение. Но все можно выдержать, если б не сам Сашка. Он, должно быть, ненавидит ее.
Шла последняя сцена Ирины и Тузенбаха. Алена из-за кулисы слушала:
— «…Уже пять лет прошло, как я люблю тебя, и все не могу привыкнуть…» — Нежность, преданность и безнадежность в мягких звуках Сашкиного голоса. Последний раз стучится Тузенбах в холодное для него сердце. — «…мечты мои оживут. Ты будешь счастлива. Только вот одно, только одно: ты меня не любишь».
Чуткая, добрая Ирина безжалостно подтверждает: «…любви нет. Моя душа, как дорогой рояль…» — она поглощена собой, своей болью.
— «Скажи мне что-нибудь. Скажи мне что-нибудь…» — просит Тузенбах, уходя на смерть. А она недоумевает, как можно недоумевать, только совсем не зная, не понимая любви:
— «Что? Что сказать? Что?»
— Ну, ласковое слово! — не выдержала Алена. — Ну, солгала бы, ведь все равно выходит за него! Ведь хорошая!
Кто-то стоял чуть позади у кулисы, но не ответил. Ее всегда переворачивала эта сцена, сейчас Саша