— Что ты, Ленка! — прошипела Агния.
— Простите. — Майкин папа перекинул на руку Аленино пальто. — Предатель — это Майя? Обвинение тяжелое. Может быть, объясните?
Ух, дура, выпалила!
— Да мы уже уходим.
— Нет, прошу вас. Так нельзя. Я должен знать.
Действительно, нельзя. Зачем брякнула? Вот всегда так! Почему он показался сразу каким-то сытым, пижонистым?
Из коридора выплыли блестящие хризантемы. Майкин отец приостановился.
— У нас тут разговор… Подожди, Кируша. — Женщина громко вздохнула и ушла. Он открыл дверь. — Прошу вас.
Пришлось вернуться. Майка сначала бодро врала, потом запуталась, разревелась.
— Я что-то плохо понимаю. Помогите, прошу вас.
Почему он показался самодовольным? Прикрыв ладонью глаза будто от яркого света, Майкин отец слушал Агнию. Она рассказывала сдержанно, осторожно, видела, что человеку больно. «Черт дернул — выболтала!» — ругала себя Алена и тут же думала: «А вдруг так лучше?» Глаза у Майки плавают в слезах, мордан жалко морщится, сама жмется, словно живот болит, а ее не жалко.
— Мы считаем, что Майка не смеет отсиживаться, отстраняться. Она ведь комсомолка. — Агния замолчала.
Майкин отец опустил руку, открыл сразу постаревшее лицо.
— Что тебе грозит? Тюрьма? Пытки? Концлагерь? Неприятностей боишься. В самом худшем случае — неприятностей. Можешь отвести от человека беду, в которой, как ни вертись, виновата, и прячешься. Сердце косматое? Твой отец погиб в застенке тридцать седьмого, и самые близкие друзья не могли спасти его. Спасали, рискуя жизнью, его семью. Ты ведь этого не пережила. Откуда же трусость? — Он покачал головой и весь закачался, будто попал в паутину и не мог выпутаться.
Майка ревела навзрыд. Агния встала.
— Нам пора. Давно пора.
Прощаясь, Майкин отец, то есть отчим, сказал:
— Спасибо, девушки. Майя восстановит правду. Или это сделаю я.
Все, что хотелось, что надо было, Алена уже рассказала Душечкиной. И время уходит, но одно еще не сказано.
— Почему вы не спрашиваете о Лиле Нагорной? Я больше всех знала, дружила…
— Потому и не спрашиваю.
— Нет, я должна. Лика же случайно под машину… Она уже справилась… работала чудесно… Нельзя, чтоб ее чернили…
— И не позволим. Я протокол следствия в прокуратуре читала, с Ильей Сергеевичем Корневым беседовала. А до того еще Анна Григорьевна заходила. Познакомились. Не позволим.
Если б такие Душечкины и Разлуки были вместо Каталовых, не возникали бы персональные дела вроде Джечкиного! Многое стало бы иначе.
— Да что вы, ребята? — Валя сердито оглядела самых шумных. — Так же нельзя. Давайте спокойнее.
Алена хотела сказать: «Мы не можем спокойнее, обвиняют черт знает в чем, оскорбляют», но Сашка хмуро косился на нее — смолчала.
Володька сделал трагическое лицо.
— Маркс говорит: человек — продукт среды, — и трагическим взмахом указал на всех вокруг.
— Мы не твоя среда!
— Ты пришел к нам готовеньким «продуктом»!
— И так и живешь с двойным дном. Мы не можем отвечать, поручиться. В институте тихонький, гладенький, произносишь высокие слова, а втихую… черт знает! Тебя встречают пьяного недовцы, режиссеры, Тамарка, а всегда оказывается — ты больной и справочка, как положено. В вытрезвитель попадешь — папочка выручит и следы заметет. — Алену занесло: Володька вообще дрянь, сплетник, о ней говорил мерзости, а теперь еще его пьянство ставят в вину курсу — слова летели, как из пулемета: — Там не спрячешься за папу-маму, там все на виду. А Разлука говорил: не смеем обижать зрителя своим поведением. Ты не просто не нужен, ты совершенно отрицательная величина…
— Раньше твоего Разлуки это Станиславский сказал! — огрызнулся Володька, тут же сладко взглянул на портрет Станиславского. — Не хуже тебя знаю. Кроме того, я комсомолец! — произнес он трогательным голосом и едва заметно повел глазом на Джека.
— Ты подлец!
— Случайный обладатель комсомольского билета!
— Ханжа!
— Ребята! Собрание или кухонный скандал?
— Не можешь сдержаться — уходи из аудитории, — сказал Олег, даже не глянув на Алену, и спросил: — Можно мне, Валюха? Неужели ты, Сычев, не понимаешь? Никто не заставит нас взять тебя в театр, как бы ни колдовали твои родители и каких бы высоких слов и клятв ты ни произносил. Мы тебе цену знаем.
— Ничего вы не знаете!
— Ладно. Достаточно знаем. Кончаю. Последнее: ни один из товарищей тебя не поддерживает, брось навязываться — бесполезно и… нехорошо.
Сычев усмехнулся, верхняя губа при этом вывернулась, лицо стало противно безвольным и злым.
— Если не ошибаюсь, театр задуман «комсомольским»?
— Зря волнуешься, я навязываться не стану. — От улыбки морщины, как разрезы, пересекли запавшие щеки Джека.
Ох, Майка, Майка, в такое страшное для него время, как можно? Да, «сгорает сердце — кто увидит?».
— Что ж, поставим точку? — спросил Саша. — Все ведь ясно.
— Только неизвестно, родится ли этот ваш театр.
— Анонимки будешь писать?
— Или используешь папины связи?
— Мое дело.
Олег расхохотался.
— Великолепно! Начал с «беззаветного служения Родине и страстной любви к коллективу»…
— А кончил подлостью, как все ханжи!
Сергей после своего «вулканического» изобличения Каталова потеплел и крепче приклепался к ядру будущего театра.
— Почему подлость? Если я не верю в идейность вашей шараги…
— Твое участие, конечно, обеспечило бы высокую идейность? Железно!
Под громкий хохот Володька провозгласил:
— Вы меня еще вспомните, кретины! — и гордо удалился.
— Не забудь, что в семь — «Двадцать лет…»! — вслед крикнула ему Глаша.
— На всякий случай надо написать об этом «идеологе» Радию. И теперь следующий вопрос: Москва.
Все, что скажет об этом Саша, Алена знала-перезнала. Молодежному театру дали шестнадцать актерских ставок, а их, вместе с Мариной, всего двенадцать. Агния уезжает с Арпадом, Тамара из-за семьи остается здесь, Володьку сами выкинули. Решили звать с собой на целину двух девушек и двух парней из Москвы. Теперь оставалось решить, кого уполномочить для такого ответственного дела: познакомиться с выпускниками московского института, выбрать подходящих по профессиональным и человеческим качествам, увлечь их, договориться везде обо всем окончательно.