спасения от этой кровопийцы!
— Да-да-да! — медленно, демонстрируя великолепное владение грудным резонатором, ответила Глаша. — Да, кровопийца, да, безжалостная. Зато все вы у меня выйдете на повышенную стипендию.
Во втором семестре Алёна превзошла Глашу в своей ревностности в работе и безжалостности к товарищам. И Алёне подчинялся теперь не один Женя — нет, пятерка на экзамене и то, что сказал о ней Рышков, многое изменили. Только Огнев по-прежнему относился к ней с холодной иронией, да Березов покровительственно поддразнивал: «Ну как, Ермолова, творим?» или: «Раз говорит Ермолова — всё!»
Наталия Николаевна, преподавательница сценической речи, прощала ей всё. На ритмике строгая Нина Владимировна, наоборот, придиралась к самой незначительной ошибке, говоря: «Уж кому-кому, а вам-то, Строганова, должно быть стыдно!»
Лиля с первых же дней раздражала педагогов своей рассеянностью и дерзкими ответами. Валерий, как и Алёна, успевал по всем предметам, но он был старше, увереннее в себе. Женя отставал по пластике, а уж танец превратился для него в сущее наказание. Огнев, казалось, не нуждался в одобрении и поддержке.
У Алёны завелось много приятелей, и не замечать Огнева с Березовым не составило ни малейшего труда. Куда сложнее было не замечать того нового, что появилось в отношении к Алёне Соколовой.
На одном из занятий после зимних каникул Анна Григорьевна, говоря о связи поведения с чувством, вдруг обратилась к Алёне:
— Кстати, Лена, я думаю, вы правильно поняли Алексея Николаевича Рышкова — он остановился на вашей работе не потому, что счел её лучшей, а просто ваш этюд оказался подходящей иллюстрацией к его мысли.
— Я так и поняла, — вспыхнула Алёна.
— Да, ещё! — словно вспомнив что-то, сказала Анна Григорьевна. — Насчёт этой болтовни: «Комиссаржевская», «Ермолова»! Надеюсь, головки не совсем пустые, не закружатся?
После урока Джек сказал Алёне:
— Педагогические штучки! Воспитывает! Чтоб не зазналась. Пренебреги.
Алёна и была бы рада пренебречь, да не получалось. Она не могла понять, почему Соколова, так мягко и бережно направлявшая её в первом семестре, теперь то и дело высмеивает её.
— Почему вы появляетесь, как оперная Жанна д’Арк? — останавливала она репетицию сцены в тюрьме из «Как закалялась сталь». — Христина, простая деревенская девушка, запугана, измучена, входит в полутьму, в подвал, не знает, что её ждёт здесь. Откуда этакий победный выход на аплодисменты?
Однажды Алёну остановил на лестнице режиссёр выпускного курса:
— Послушай, ты мне очень подходишь для «Бесприданницы».
Польщенная предложением, она откинулась спиной на широкие мраморные перила и ответила, как бы дразня его:
— Я же первокурсница! Нам не разрешается! — и в ту же минуту увидела, что сверху, с большой площадки второго этажа, за ней наблюдает Соколова.
Вскоре на уроке по поводу только что просмотренного этюда возник разговор о воспитании вкуса.
— А бывает, что человек родится с безупречным вкусом? — спросила Глаша со скорбным выражением. Ей попадало за любовь к эффектам.
— С абсолютным музыкальным слухом люди родятся, — ответила Соколова. — Вкус — дело иное. Человек может привыкнуть и к плохому и к хорошему. Большинство в какой-то период отдаёт дань броскому, кричащему, но далеко не самому красивому, — она с легкой улыбкой смотрела поверх голов студентов. — Я больше двадцати лет преподаю здесь и почти на каждом курсе наблюдаю одно и то же: приходит в институт скромная девушка, а через полгода-год, глядишь, у неё уж неведомо какие архитектурные сооружения на голове. Руки пугают кроваво-красными, как у мясника, ногтями…
Алёна сжала пальцы в кулак, но, слава богу, не у неё одной были такие ногти.
— А потом, — иронически сказала Анна Григорьевна, — эта девушка, разговаривая с товарищем, эффектно выгибается, раскинувшись на наших беломраморных перилах, и громко хохочет, чтоб все обратили внимание на несусветную красоту.
Алёну точно в кипяток окунули. Никто, вероятно, и не догадывался, что слова Соколовой относятся прямо к ней, но ей показалось, что это поняли все. От стыда, обиды, злости она готова была убежать. И, неудержимо глупея от бешенства (ну, что бы промолчать!), сказала дерзко, почти цитируя из лекции по изобразительному искусству:
— Но ведь понятия о красоте в разные эпохи разные. И даже нормы поведения меняются!
Соколова рассмеялась так искренне, так весело и заразительно! И все засмеялись. Теперь-то действительно стало понятно, о ком шла речь.
— Меняются, дружок, меняются! — согласилась Анна Григорьевна. — Может быть, мои понятия устарели. Подумайте, подумайте…
Алёна почувствовала себя уничтоженной. Чтобы показать, что она все-таки не признает поражения, Алёна презрительно пожала плечами, фыркнула и отвернулась. Но Соколова будто забыла о ней.
После урока на Алёну посыпалось со всех сторон:
— Так это ты «возлежала» на лестнице?
— Что же ты, «Ермолова», так опозорилась?
— Насчет «разных эпох» гениально сказано!
— Да вы что… Ничего подобного! — хорохорилась Алёна.
И это унижение, в котором сама была кругом виновата, Алёна не могла простить Соколовой — теперь уже в каждом замечании Анны Григорьевны ей чудилось что-то обидное. Она старалась успокоить себя, повторяла слова Джека: «Педагогические штучки. Воспитывает!», а все-таки не считаться с Соколовой оказывалось невозможно. её замечания и требования всегда были точны и убедительны.
Глава шестая. Вот и год прошел
Шумели под ветром, раскачивались высокие сосны. При сильных порывах шум нарастал, гнулись и стонали могучие стволы. А тут, внизу, было тихо. Только изредка чувствовалось легкое дуновение да чуть слышался плеск всегда дрожащих листьев мелкого осинника.
Алёна закрыла глаза и постаралась представить себе, что это шумит море. Нет, не похоже. По-другому звучит голос моря. Она знала все оттенки этого голоса и не могла их забыть.
Она привыкла к лесу, к глухим, темным чащам, прозрачным опушкам, густому смолистому воздуху, ей нравилась особенная тишина жаркого безветренного дня.
Молчат птицы. В прохладный зеленоватый сумрак лишь кое-где вливаются тонкие струи солнечного света — поймаешь на ладонь яркое пятнышко и держишь долго.
Но самый прекрасный лес нельзя сравнить с неоглядным морем, то сверкающим, как само солнце, то сумрачно-тусклым, то чёрным с яркими белыми гребнями. А его солёное дыхание, изменчивый, понятный, как слова, неумолкающий говор… Тесно здесь! Даже неба не увидишь во всю ширь. Шумят, гудят, скрипят и стонут деревья, и солнечные пятна мечутся!
Алёна шла по пружинящей земле, чуть скользкой от опавшей хвои, останавливалась, взглядывала вверх, где голубело в просветах небо, и снова шла. Вдруг напала на нетронутый черничник, горстями ела крупные прохладные ягоды, раздвигая ржавые листики. Да, коротко северное лето: зелень поблекла, румянится брусника, краснеют осинки… И каникулы идут к концу. Пора уже думать об институте. Впрочем, разве не думала она о нем постоянно? Не вспоминала, снова и снова переживая события минувшего года? Соскучилась так, что любому из товарищей обрадовалась бы, даже Саше Огневу. С той встречи на лестнице они перестали замечать друг друга. Его взгляд скользил по ней с выражением скуки, будто она была пустым местом, и она старалась смотреть на него точно так же.
Собираясь домой на каникулы, Алёна готовилась рассказывать о чудесах, открывшихся ей, и, конечно, вскользь, незаметно — о своих успехах. (А успехи-то были нешуточные!) Представляла, как жадно и обязательно с восхищением будут слушать её в маленьком Забельске, где и понятия не имеют о мудрёном