шесть пеших драгунов с саблями наголо, они провели двух человек со скрученными руками. Пленники следили за ними, пока они не потонули во тьме, точно сквозь землю провалились. Мегис шепнул:
— Нашего поля ягоды.
— Ага, только скорей на горожан смахивают. Может, из Риги.
И русский на своем возу увидел их.
— Верно, ваши земляки? Чудной вы народ, чухна, и чего вы занапрасно бунтуетесь? Против русских — да где ж это видано!.. Против нашего царя лучше никто и не думай бунтовать, самого шведского кесаря к турке загнал, там он и загинет.
Солома прошуршала, потом он снова продолжал разговор; на этот раз солдат говорил уже лежа:
— На Украине чуть не в каждом селе кого-нибудь вешали. Экие дьяволы, бунтовщики. Мазепина банда, остаются вынюхивать, а потом доносят. Ну, мы их мазанки разворотили, за ноги вытащим этакого гуся из кукурузы — кукуруза это такой злак с большими колосьями и желтыми зернами, они ее сами едят и свиней кормят. Чудная сторона, настоящих деревьев и даже кустов в помине нет; коли надо кого повесить — бери с телеги бревно и вкапывай. Можно, конечно, и так — коли поднять оглобли, а поперек ремень, да это не надежно, кто повыше — ногами в грядку телеги упирается, никак не виснет, сукин сын!
У слушателей холодные мурашки пробежали по спине. Мартынь спросил:
— А что эти двое, тоже бунтовщики?
— А кто же еще, зря не свяжут и в штаб не поволокут.
Пленники интересовали его мало, он опять стал расписывать Украину. Травы для коней там всегда вдоволь, только с водой трудновато — рек мало, да и те летом пересыхают. Но зато вишня — растет на сухом рухляке, ягоду аж горстью греби! А сливы! Синие, мягкие, как набьешь ими брюхо до отвала, даже на гороховую похлебку с бараниной глядеть неохота.
Но Мартыню было не до Украины. Выждав, когда болтун замолк, он опять спросил:
— А с нами как будет?
— Кто ж его знает? Расстреляют либо повесят. Бунтовщиков больше стреляют, а лазутчиков вешают, и вся недолга. Да ведь и то, как полковник посмотрит, с какой ноги встанет. Хоть и гневливый он, сатана, а справедливый — выпороть ли велит, повесить ли, а только уж каждый знает, за что.
И опять завел свое. Мужики на Украине ходят в сапогах и едят одни булки. И мяса — завались; волы, бараны, свиньи — пропасть свиней. А сало украинское розовое, ровно морковным соком выкрашенное, так и тает во рту, и все только копченое, сырого там не едят…
Зевок распялил рот чревоугодника так широко, что он даже слова не мог вымолвить. Сомкнув его, он уже не пытался продолжать разговор, должно, крестился, слышно было, как поминает богородицу и разных святых. Решив, что сейчас как раз подходящий момент, Мартынь торопливо принялся рассказывать, кто они такие, куда направляются и как попали в эту переделку. Спросил, как повидать тут какого-нибудь офицера, хотя бы того самого, что на дороге приказал отвязать Мегиса. Никакие они не бунтовщики, сами по своей охоте пошли помогать русским биться со шведами, только надо вот кому-то доложить об этом.
Оба приподняли головы и прислушались — что же скажет солдат? Но тот молча лежал, не отвечая ни слова. Мегис поднялся, поглядел, снова сел и беспомощно произнес:
— Он спит.
И впрямь обозник уже храпел вовсю.
Спать на соломе было неплохо. Дождь, правда, лил изрядно, но, так как и остальные мокли и мерзли, с этим можно было смириться. Они натянули шапки на уши и по возможности глубже вобрали головы в воротники, да еще плотно прижались спинами, согревая один другого. Усыпляя друг друга, они нарочно непрерывно сопели, Мегис даже почмокал губами, но Мартынь чувствовал, что он не спит. Глаза их все время были сомкнуты, и все же заснуть они не могли, то у одного, то у другого невольно вырывался вздох; тяжелые думы и мрачные видения терзали их всю ночь напролет, словно злой кошмар.
Чуть свет солдаты стали выбираться из возов, чертыхаясь, стряхивали воду, накопившуюся в складках одежды, и искали повод выругать соседа. Такой добродушный вчера солдат, расхваливавший Украину, с утра злобно закричал на видземцев и прогнал их от воза, чтобы не путались под ногами. Кругом раздавались сердитые окрики, даже лошади злобно фыркали, а коровы, предназначенные на убой к обеду, бодались и мычали. Лагерь захлебывался от слякоти и злости. Когда затрещали костры и солдаты похлебали горячего, самочувствие понемногу изменилось, послышался смех, там и сям затянули заунывную русскую песню. Только пленники, не пившие, не евшие, продрогшие, еще больше загрустив от солдатской песни, ежились на охапке соломы в навозном месиве.
Сразу же после завтрака за ними пришли пять драгунов, верно, те самые, что вчера вечером повели горожан. Хорошо еще, что их врага среди них не было. А эти относились равнодушно, как к скотине, которую ведут на убой, — погнали их бок о бок и принялись зубоскалить над одним из своих, с которым ночью что-то приключилось. Разъезженное, вытоптанное взгорье превратилось в сплошное болото, в ямах поглубже колыхалась жидкая серая кашица. Выбирать дорогу не приходилось, пленников гнали напрямик через это месиво, а потом снова в какую-то наполненную водой и навозом колдобину. Прошли мимо скоплений повозок, конных и пехотинцев, протискиваясь между возами и соломой, между вымазанными дегтем осями и драгунскими конями, которые хватали за уши и норовили лягнуть. Там, где посуше, разбиты полотняные палатки офицеров, кто-то из них, в одной рубашке, фыркал над тазом с водой, который держал денщик, нагнувшись с полотенцем через плечо.
Пленники были так подавлены, что глядели на все вокруг невидящим взглядом. За лагерем в стороне Даугавы, между деревьями и кустами, виднелись большие и малые дома. Мартынь заметил лишь низенький белый домик с крыльцом, обросшим виноградной лозой, через которое их втолкнули в сравнительно большую комнату, так жарко натопленную, что даже дух перехватило.
Драгунский подполковник Клячковский сидел за столом в одной сорочке и завтракал. Видно, что с утра не в духе, значит, ничего хорошего ждать не приходится. По царскому приказу все офицеры вот уже две недели пользовались вилками, — Клячковский никак не мог привыкнуть к ней, хотя, беря кусок с тарелки с напряженным вниманием следил как за этим инструментом, так и за своей пухлой короткопалой рукой. Голый череп его от усилий покрылся потом, рот в ожидании нетерпеливо приоткрыт, лоб нервно собран в мелкую гармошку. Но вот ему повезло, толстые губы ловко ухватили с трезубца кусок мяса, лицо расплылось от удовольствия; правда, на сорочку упала жирная капля, ну да это пустяк. Голубые невыразительные глаза обратились на соседа. Это был его адъютант, совсем еще молодой, очень румяный человек, верно, родственник, потому что держался он крайне непринужденно — карманным ножом обрезал ногти и вычищал из-под них грязь.
— А ты чего не ешь, Борис Яковлевич?
Тот буркнул, даже не подняв головы:
— Неохота, Иван Никитич, потом.
В комнате находился и третий — огромного роста казак, с желтыми белками вытаращенных глаз и торчащими врозь усами. Обеими руками он держал кнут, одной стиснув рукоять из воловьих жил, другой — плетеную трехвостку. Он, как и офицеры, вначале не обратил на вошедших никакого внимания, будто их вовсе тут и не было. Желтые глаза неотрывно следили за неловко тычущей вилкой, а когда кусок мяса все- таки удачно добирался до нужного места и челюсти подполковника начинали двигаться, двигались и торчащие усы, будто и казаку надо было прожевать этот кусок. Когда же Клячковский повернулся к адъютанту, глаза казака обратились туда же, а потом, не мигнув, так же неотрывно принялись следить за тем, как нож обрезает толстый, неправильно вросший ноготь.
Прожевывая третий кусок, подполковник, наконец, взглянул на приведенных. Взгляд его был холодный, но не особенно злой. Затем кивнул казаку.
— Позвать языка!
«Языком» тут у них назывался и допрашиваемый пленник, и толмач. Мартынь как-то понял это и поспешил заявить:
— Мы говорим и по-русски,
Клячковский насупил брови и поглядел внимательнее.
— А! Значит, вы, голубчики, и есть те самые!..
И затем снова доброжелательно, точно обласкав: