Агнес, зато грубая. Когда она выдыхает, от нее пахнет пивом. Она говорит. Голос ее вовсе не такой, как в моих мечтах, а звонкий и нахальный, хотя она пытается говорить нежно и кротко. Рассказывает о своем путешествии, о поезде, который вез ее из Лондона, — при слове «Лондон» она старательно выговаривает каждый звук, думаю, она не привыкла произносить его, не привыкла думать о Лондоне как о своей сокровенной мечте, где должны исполниться все желания. Мне странно, что такая хрупкая, такая неприметная девчушка всю свою жизнь прожила в Лондоне, тогда как я все это время просидела в «Терновнике», но мысль эта одновременно и утешает: раз даже такие живут, может, и мне, учитывая все мои таланты, будет там хорошо — и даже лучше, чем ей?
Так я успокаиваю себя, а сама расписываю ей все ее обязанности. Заметив, что она опять смотрит на мое платье и туфли, я вижу в глазах ее жалость, смешанную с презрением, и, кажется, краснею.
Говорю:
— Думаю, вашей прежней госпоже было бы смешно глядеть на меня!
Я чуть не сорвалась, но, если в моем голосе и была доля язвительности, она этого не заметила.
— О нет, мисс, — отвечает она. — Леди Алиса была слишком добра, чтобы смеяться над кем бы то ни было, и, кроме того, прекрасно знала, что роскошная одежда ровно ничего не значит, поскольку судят не по ней, а по человеку, который ее носит.
Она так увлечена этой своей только что придуманной историей — такая простота и бесхитростность, — что я целую минуту приглядываюсь к ней и молчу. Потом снова беру ее за руку.
— Мне кажется, вы добрая девушка, Сьюзен, — говорю я.
Она улыбается и изображает скромность. Делает попытку высвободить пальцы.
— Леди Алиса тоже так говорила, мисс, — отвечает она.
— Правда?
— Да, мисс.
Потом вспоминает о чем-то. Отстраняется от меня, шарит в кармане, вынимает письмо. Оно сложено, запечатано, на нем женским почерком написан адрес, и, конечно же, оно от Ричарда! Поколебавшись, я беру его — и, не распечатывая, уношу подальше от нее.
«Никаких имен! — сказано в нем. — Но, думаю, Вы догадались, кто вам пишет. Вот девушка, которая сделает нас богатыми — маленькая воровка, в прошлом я имел случай воспользоваться ее мастерством и могу рекомендовать ее Вам. Она наблюдает, как я пишу, и ни о чем не подозревает! Представляю, как она в эту минуту смотрит на Вас. Как не позавидовать ей, потому что мне придется проторчать здесь еще две недели, прежде чем буду иметь счастье увидеть Вас.
Пожалуйста, сожгите это письмо».
Мне казалось, я такая же расчетливая и хладнокровная, как он. Но нет, нет, я не такая: я чувствую на себе ее взгляд — в точности как он пишет! — и мне становится страшно. Я сжимаю письмо в руке, потом вдруг понимаю, что стою так уже очень долго. Вдруг она заметила!.. Складываю листок пополам, потом еще раз, потом еще — наконец он больше не складывается. Я и не подозреваю, что она не умеет читать и писать, разве что имя свое, а когда узнаю об этом, то начинаю смеяться — ну прямо гора с плеч. Но все- таки полностью ей не доверяю.
— Не можете прочесть? — спрашиваю я. — Даже письмо, даже одно слово? — И вручаю ей книгу.
Она отказывается ее брать, но я настаиваю, она открывает ее, перелистывает страницу и смотрит в текст, но делает все с таким страхом и так неловко, что мне становится ясно: она не притворяется. Наконец она заливается краской.
Тогда я забираю у нее книгу.
— Простите, — говорю.
Но извиняюсь для виду. На самом деле я удивлена. Не умеет читать! Мне кажется это таким же чудом, как то, что святые великомученики не чувствовали боли.
Бьет восемь часов — пора идти к дяде. У двери задерживаюсь. В конце концов, я должна что-то сказать про Ричарда, говорю, что положено, и замечаю в глазах ее довольный огонек. Она сообщает мне, какой он добрый. И опять говорит так, будто сама в это верит. Может, и верит. Может, там, откуда она пришла, доброта измеряется по другим меркам. Я ощупываю углы и сгибы сложенной записки, что лежит в кармане моей юбки.
Что она делала без меня в моих комнатах, этого я сказать не могу, но представляю, как она ощупывает шелковую ткань моих платьев, перебирает мои ботинки, перчатки, пояса. Добралась ли она до драгоценностей? Может, придумывает, что с ними делать, когда они ей достанутся: эту брошку оставит себе, из этой выковырнет камни и продаст их, а золотое кольцо, принадлежавшее моему отцу, подарит своему молодому человеку...
— Вы сегодня рассеянны, Мод, — говорит дядя. — У вас что, есть другое дело, которым вам не терпится заняться?
— Нет, сэр, — отвечаю я.
— Может, я утомляю вас этой нехитрой работой? Может, вам хотелось бы все эти годы сидеть в своем сумасшедшем доме? Тогда прошу извинить: мне казалось, я оказал вам услугу тем, что забрал вас оттуда. Но, может, вам лучше среди сумасшедших, чем среди книг?
— Нет, дядя.
Он молчит. Я думаю, он вернулся к своим записям. Но он продолжает:
— Это ведь очень просто: позвать миссис Стайлз и попросить ее отвезти вас обратно. Вы уверены, что вам туда не хочется? Или все-таки послать за Уильямом Инкером с двуколкой? — Говоря так, он наклоняется ко мне и злобно щурится. Потом, помолчав, улыбается чему-то. — Интересно, как они к вам отнесутся, — продолжает он, но уже другим тоном, — вы ведь теперь много чего знаете?
Он произносит это очень тихо и медленно, потом снова проборматывает свой вопрос: словно жует печенье и говорит с набитым ртом. Я помалкиваю, смотрю в пол. Он поправляет воротник и опять утыкается в свои бумаги.
— Так, так. «Модистки». Почитайте мне из второго тома, но обращайте внимание на пунктуацию и скажите, где страницы перепутаны. Я их у себя помечу.
Эту книгу я читаю, когда она приходит за мной, чтобы проводить наверх в мою гостиную. Она стоит у двери, смотрит на ряды книг по стенам, на замазанные окна. Она встала рядом с указательным пальцем, которым дядя мой отметил границу невинности в «Терновнике», точно так же раньше стояла и я, но — опять же, как я когда-то, — по неведению своему она его не замечает и чуть не переступает запретную черту. Я должна удержать ее от этого шага — мне это нужно даже больше, чем дяде! — и, пока он кричит и возмущается, я иду к ней и осторожно беру за руку. Она вздрагивает от моего прикосновения.
Я говорю:
— Не бойтесь, Сьюзен. — И показываю ей медную руку в полу.
Я забыла, что, конечно же, она может смотреть здесь на все — на все, что угодно, — для нее это будут просто чернильные знаки на бумаге. Вспомнив, я опять удивляюсь, и во мне вскипает зависть. Я вовремя отпускаю ее локоть, чтобы со зла не щипнуть.
Когда мы поднимаемся ко мне, я спрашиваю ее: что она думает о моем дяде?
Она считает, он сочиняет словарь.
Приносят завтрак. Мне есть не хочется, и я пододвигаю к ней свою тарелку. Потом откидываюсь на стуле и смотрю, как она проводит пальцем по краю фарфоровой тарелки, с удивлением поглядывает на салфетку, разложенную на коленях. Из нее получился бы неплохой аукционист, агент по продаже домов: на столовые приборы она смотрит так, будто мысленно прикидывает, на сколько потянет металл, из которого они сделаны. Она съедает три яйца, быстро орудуя ложечкой, — не морщится при виде жидкого желтка. Поев, вытирает рот рукой, слизывает с пальца налипшие крошки, глотает.
«Ты приехала сюда, — думаю я, — чтобы и меня так же проглотить».
Но, разумеется, я и хочу, чтобы она это сделала. Мне очень нужно, чтобы она это сделала. Я уже мысленно начинаю прощаться со своей прошлой жизнью. Она выходит из меня так быстро, как дым из горящего фитиля, окрашивая стекло черным. Выходит, как нить из паука, готовящегося спеленать трепещущую муху. Я представляю, как серебряная нить оплетает ее. Она об этом не знает. Узнает потом, когда будет поздно, и увидит, как эта нить скрутила ее, спеленала и сделала моим подобием. А сейчас она