Агнес умывала и причесывала меня торопливо, и каждый раз, когда расческа застревала, нервничала и дергала. Как-то я ее даже стукнула туфлей — сильно, так, что пошла кровь. А теперь я сижу перед Сьюзен — Сью, ночью она называла себя Сью, — сижу тихо и терпеливо, пока она распутывает колтуны на моих волосах, и смотрю на свое отражение в зеркале...
Хорошая девочка.
Потом я говорю:
— Спасибо, Сью.
Я часто говорю так, и в этот день, и в последующие дни и ночи. Агнес я такого не говорила. «Спасибо, Сью», «хорошо, Сью» — когда она просила меня сесть или встать, поднять руку или ногу. «Нет, Сью» — когда она спрашивала, не туго ли затянуто платье.
«Нет, мне не холодно», но она хочет в этом убедиться (мы гуляем по парку): подправляет у ворота плащ, чтобы я не простыла. Нет, мои ботинки не промокли от росы — но она проверяет пальцем, сунув его между чулком и краем ботинка, чтобы удостовериться. Я не должна простужаться. Я не должна утомляться. «Может, вы уже находились, мисс?» Я не должна болеть. «Опять завтрак на тарелке остался. Ну хоть чуточку!» Я не должна стать худышкой. Я гусь, которого откармливают, чтобы потом зарезать.
Конечно, хотя она этого и не знает, как раз ей-то и не мешает потолстеть — ей, которая со временем приучится засыпать, просыпаться, одеваться, гулять по приказу, по сигналу, по звуку колокольчика. Она думает, что ублажает меня. Думает, что жалеет меня! Она привыкает к порядкам в доме, не подозревая, что привычки и одежды, что сейчас сковывают меня, скоро скрутят ее саму... Обернутся вокруг, как сафьян или шагрень... Я привыкла думать о себе как о своего рода книге. Я и есть книга — для нее: она смотрит на меня беспомощным взглядом, не может прочесть, видит лишь форму, но не понимает текста. Она замечает лишь то, что снаружи — «Ах, какая вы бледненькая!» — но не подозревает, какая бурная, порочная кровь бьется внутри.
Я не должна была этого делать. Но не могу иначе. Я слишком прониклась мыслью — эту мысль она подсказала, — что я всего лишь глупая девочка, которую судьба обделила и которой снятся кошмары. Но никаких кошмаров мне не снится, пока она спит рядом, и под этим предлогом я заманиваю ее к себе в постель и на вторую ночь, и на третью. А потом это становится обычным делом. Поначалу она ведет себя настороженно, но, оказывается, ей не нравятся балдахин и занавеси. Каждый раз она, подняв свечу, вглядывается в складки материи.
— А вдруг там мошки какие или паук — возьмет да и свалится?
Она хватается за столбик и трясет изо всех сил — падает один жук, и нас обдает облаком пыли.
Однако, привыкнув, она ложится без уговоров, и по тому, как легко и естественно она сворачивается, обнимая меня рукой, я догадываюсь, что она привыкла спать не одна. Интересно только с кем.
— У вас есть сестры, Сью? — спросила я ее как-то раз, может быть, через неделю после ее приезда. Мы гуляем вдоль реки.
— Нет, мисс.
— А братья?
— Насколько мне известно, нет, — отвечает она.
— И вы росли, как и я, в одиночестве?
— Ну нет, мисс, не то чтобы в одиночестве... В общем, с двоюродными сестрами и братьями.
— Ага, с двоюродными... Вы хотите сказать, с детьми вашей тети?
— Тети? — Она, похоже, не понимает.
— У вас же есть тетя, няня мистера Риверса.
— Ой! — Она моргает. — Да, мисс. Конечно...
Она отворачивается от меня, взгляд ее задумчив.
Она вспомнила о доме. Я пытаюсь представить, какой он, — и не могу. Пытаюсь представить ее двоюродных братьев и сестер: грубые такие мальчишки и девчонки, скуластые, с острым подбородком, как у нее...
Она вздыхает.
— Ничего, — говорю я, как добрая госпожа несчастной служанке. — Смотрите, вон идет баржа. Можно послать с ней привет. Мы обе пошлем приветы — в Лондон.
«В Лондон», — повторяю я про себя. Там Ричард. Я тоже буду там, через месяц. А вслух говорю:
— Темза их донесет, даже если баржа не сможет.
Однако она смотрит не на баржу, а на меня.
— Темза? — переспрашивает она.
— Река, — поясняю я. — Эта река.
— Эта полоска воды и есть Темза? Нет, мисс, вы шутите. — Она неуверенно улыбается. — Как такое может быть? Темза — она такая широкая... — Она разводит руки в стороны. — А эта... узкая. Видите?
Я отвечаю, что, как мне кажется, реки чем дальше текут, тем шире становятся. Она качает головой.
— Такая узенькая полоска воды? — снова говорит она. — Да в той воде, что мы берем из крана, и то больше жизни, чем в этой... Ой, мисс! Гляньте туда.
Баржа проплыла мимо нас. На корме ее крупные буквы: «РОТЕРХИТ», но она показывает не на них, а на пятна мазута от работающего двигателя.
— Видите? — чуть не кричит она. — Вот какая Темза. Темза такая в любое время дня и ночи, в любое время года. Посмотрите, сколько красок. Тысячи цветов...
Она улыбается. Когда она улыбается, она почти красива. Потом пленка мазута становится тоньше, вода коричневеет, и улыбка сходит с ее лица. И у нее снова вид воровки.
Вы понимаете, я должна была ее презирать. Иначе как бы смогла я сделать то, что задумала? Как смогла бы обмануть ее и погубить? Это все потому, что я слишком долго была с ней рядом. Мы должны были довериться друг другу. А ее представление о доверительности не такое, как у Агнес, не такое, как у Барбары, и не такое, как вообще у горничных. Она слишком открытая, слишком смелая, слишком вольная. Она зевает, потягивается. Расчесывает болячки и ссадины. Пока я шью, она разглядывает старую царапину на руке. Потом спрашивает:
— Можно булавку?
А когда я достаю из шкатулки свою иголку и протягиваю ей, она минут десять ковыряет кожу острием. Потом возвращает мне иголку.
Но передает осторожно, чтобы я не уколола палец.
— Смотрите не уколитесь, — говорит она так просто и по-доброму, и я на миг забываю, что она бережет меня для Ричарда. Думаю, она и сама об этом забыла.
Однажды на прогулке она берет меня под руку. Для нее это ровно ничего не значит, а меня будто молнией пронзило. В другой раз, долго просидев на стуле, я жалуюсь, что ноги затекли: она опускается передо мной на колени, расшнуровывает ботинки, берет мои ступни в свои ладони и греет их — сначала растирает, а потом дует на пальцы. Она начинает одевать меня по своему вкусу, вносит маленькие изменения в мою одежду, в прическу, в убранство комнат. Приносит живые цветы, выбрасывает вазы с сухими листьями, которые издавна стояли в спальне на столиках, а вместо них приносит примулы — она их собирает на дальних лужайках дядиного парка.
— Конечно, в деревне таких цветов, как у нас в Лондоне, не достать, — говорит она, ставя их в стакан, — но и эти довольно миленькие, правда?
Она велит Маргарет брать у мистера Пея побольше углей для моего камина. Так просто! И все же никто прежде не догадывался сделать это для меня, даже я сама не догадывалась и в течение нескольких зим мерзла. От тепла окна запотевают. Она любит стоять у окна и рисовать на стекле кольца, сердечки и завитки.
Как-то мы возвращаемся с ней от дяди, и я вижу на столике игральные карты. Эти карты, скорее всего, принадлежали моей матери, это ведь были ее комнаты, здесь вообще много ее вещей, и хотя поначалу я расстроилась — представила себе, как мать тут ходила, а там сидела, разбрасывала разноцветные карты по скатерти. Вот она, еще незамужняя, еще в здравом рассудке, сидит, подперев щеку