ничто в жизни каждого из нас не будет скрыто от духовного взора другого! Увидеть души друг друга обнаженными только для того, чтобы понять, какие пустяки разделяли их? Если это так, то я готова на бунт в самом царствии небесном, потому что как же Он, Всемогущий и Всеведущий, мог допустить весь этот отвратительный позор и несчастье, духовное предательство, как Он мог позволить рассыпаться на мелкие кусочки драгоценному сосуду нашей любви.
Порой я сама тоскую об утраченной вере: как хорошо было бы сбросить с себя тоску из-за бессмысленности жизни, отделаться от угнетающего настроения — считать, что все происходящее исполнено глубокого смысла и благословения Божия. Но я не могу. Надо совсем отказаться от чувства здравого смысла, чтобы поверить в стоящего за всем этим Всемилостивейшего Бога-отца, возомнить о себе бог весть что — такую простую возможность спасительного раскаяния.
Пастор распространялся об испытаниях, которые Господь посылает строптивым. Стало быть, это Бог рабов!
Отто считает, что любая мать не может не верить в Бога, так как она сама дает жизнь. «Дитя — это непосредственное послание от Всевышнего», — довелось читать мне где-то. Выходит, что и юная девушка, которой совсем невдомек, что ее ждет, идущая под венец черт-те с кем, готовым загубить ее жизнь, оглушенная звуками органа, колоколов и речами пастора, и бедная женщина, жаждущая хоть немного развеять тоску и напивающаяся в стельку, чтобы забыться от беспросветной жизни, и девушка, изнасилованная на проселочной дороге каким-нибудь бродягой, — все они одинаково получают «послание от Всевышнего»?
Да какое отношение этот Всевышний может иметь к моим детям? Какое отношение может иметь к вечной жизни живое существо, которое возникло во мне в виде эмбриона. И если бы вдруг случилось несчастье и кто-то из моих детей умер бы сразу после рождения, как бы мы могли с ним вновь обрести друг друга? Ведь тогда бы жизнь для меня кончилась. Впрочем, если бы такое случилось, я бы, наверное, попыталась верить в это.
Принято считать, что мы, люди, созданы по образу и подобию того, кто правит бесконечным миром. Я пытаюсь осознать это — и думаю о своей жизни, о своей духовной близорукости. И прихожу к выводу: увы, все эти рассуждения — всего-навсего детский лепет.
В свое время я все терзалась тем, что Отто не понимает меня. И мне никогда в голову не приходило, что это я не понимаю Отто. Мы оба блуждали во тьме, и в то же время были настолько близко друг от друга, что стоило мне протянуть руку, как я всегда находила его рядом с собой. Наша юная страсть перегорела, это я дала ей угаснуть; я не осознавала, что вполне могла поддерживать огонь любви, который мог бы согревать нас обоих всю жизнь. Ведь я считала себя такой умной.
Отто видел, что что-то в нашей жизни разладилось, и он сокрушался об этом, хотя и не так горько, как я, ведь ему приходилось так много думать о своей работе, и к тому же он никогда не сосредотачивался, как я, на себе самом. Но ведь и он печалился. Тосковал по душевной гармонии. Но он даже не мог вообразить, насколько все разладилось, он никогда не осознавал этого до конца. Он так чтил «долг» и верность, что ему и в голову не могло прийти, чтобы мужчина и женщина, вступившие в брак по любви, имевшие семейный очаг и детей, могли вдруг стать настолько чужими друг другу. А я-то считала, что он просто ничего не видит.
Из наших теперешних разговоров я узнала о его тогдашних страданиях, но теперь для него это всего лишь отблеск былого. Все это уже не имеет для него значения. Оказалось, что ему легко было уверовать, теперь он весь — воплощенная вера.
Он спросил меня, не хочу ли я причаститься вместе с ним.
«Только если ты не хочешь, то не надо. Ведь ты не можешь на многие вещи смотреть так же, как я, ведь ты целиком принадлежишь жизни… Понимаешь, не нужно этого делать ради меня. Причастись, если у тебя лежит душа к этому».
Я была так рада, что тут же согласилась, он прямо весь просиял.
Каждый день я читаю ему вслух Библию, и мы ведем душеспасительные разговоры. Ему нельзя много говорить, его тихий хриплый шепот то и дело срывается, и я постоянно наготове с полосканием и питьем.
Его рассуждения уже не кажутся мне такими чуждыми, и в этой игре в веру есть даже какое-то утешение. Конечно же, в христианстве весьма ощутима внутренняя стройность и гармония, как будто стоишь в высоком соборе с цветными витражами, только я ведь никак не могу отвлечься от мысли, что подлинный мир и настоящий свет находятся там, за стенами собора.
Боже Всемогущий, какое отчаяние охватывает меня при мысли, что конец близок. А я все лгу и лгу, не осмеливаясь произнести вслух ни слова правды.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. РАЗРОЗНЕННЫЕ ЛИСТКИ
Господи, но что же я в самом деле за человек? Я всегда считала себя умной и доброй. Да, я совершила большой грех, но почему-то думала, что вина лежит не на мне. Теперь все предстает передо мной совсем в другом свете. Теперь я осознаю, что была слепа и не способна на взаимопонимание, как никто другой. Моя жизнь совсем разбита. И причина наверняка где-то внутри меня самой.
Когда я обвожу взглядом комнату, где в кроватках почивают мои детки, я начинаю размышлять о том, какие разочарования и трагедии могут ждать меня в будущем. Неужели мне суждено так или иначе потерять их, как и многое другое в жизни? Мне представляется, что вся моя жизнь — это цепь неудач и несбывшихся надежд, которые покидали меня, но причина всего этого кроется во мне самой. Я так устала от всего, что даже не представляю, как жить дальше; пережив столько несчастий, я оказалась сломлена и подавлена и уже просто не осмеливаюсь подняться.
Я беру бумагу и письменные принадлежности, чтобы ответить на письмо Хенрика. Я перечитываю его еще раз и ощущаю в нем искру былого чувства, но мне самой нечем ответить на это. И все же я не могу сказать, что его письмо оставляет меня равнодушной, мне приятно, что я небезразлична ему. Не думаю, чтобы нам с ним довелось еще когда-нибудь свидеться в этой жизни, но все же приятно сознавать, что там, в Нью-Кастле, он вспоминает обо мне с теплотой. Наверное, он и впрямь глубоко привязан ко мне. По натуре-то он верная душа.
Тут все жалуются на солнце, которое так и шпарит целые дни напролет.
Я люблю сидеть у опушки леса или у реки. Повсюду все выжжено, а здесь мох, свежий и зеленый, и ольшаник, густой и тенистый. Река обмелела, но от нее веет прохладой, и так хорошо сидеть и вслушиваться, как она журчит по камням, и наблюдать за солнечными бликами среди листвы, которые заставляют сверкать и искриться и речную пену, и рои многочисленных мошек, резвящихся над водой.
А иногда я отправляюсь в горы, сплошь покрытые еловым лесом, кое-где его сумрак пронизывают солнечные лучи, отдельные деревья сбегают по низким округлым холмам, а вдали, на солнечном горизонте, синеет полоска горного хребта. В эти светлые, почти раскаленные летние дни в лесу царят мир и покой, как будто все погружено в вечный сон; кажется, будто слышишь, как струятся соки в стволах деревьев и стеблях вереска, и под конец явственно ощущаешь в своем теле тихое и сонное течение жизни, и постепенно скорбь тускнеет и стихает.
Детей я почти не вижу. Целые дни напролет они резвятся у нашего бывшего летнего домика: они играют с детьми нового владельца. Эйнар сначала было отказывался туда ходить, а теперь и он играет вместе с другими.
Только Осе остается на хуторе у Рагны и возится с ее сынишкой Томасом, который еще бегает без штанов. Когда я беру дочку к себе на руки и она начинает лепетать что-то большей частью для самой себя, я то вникаю в ее лепет, то предаюсь собственным мыслям, а потом вдруг ясно осознаю, что в ее маленькой головке помещается целый мир и вряд ли я способна хоть в какой-то мере проникнуть в него. Да и стоит ли пытаться? Душа даже собственного ребенка подобна незнакомой стране с бесконечным множеством извилистых путей и дорог. Всякая мать думает, будто хорошо знает и понимает своих детей, но наступает день, когда любой из них скажет, что это не так. И все же, сидя с Осе на руках, я ощущаю, что не одинока. Нет большей близости между двумя людьми, чем между матерью и ее ребенком, которого она держит на руках.
Когда после смерти Отто Хенрик предложил мне выйти за него замуж, я согласилась ради детей. Я была