наследственными болезнями». (Посмертные произведения кардинала Фаульхабера.)
Правоверные католики. Ортодоксальные иудеи. Как-то раз я слышал: бывший верховный раввин приводил доводы за генетическую чистку гомосексуалистов. Он утверждал, что это гуманнее тюремного заключения.
С тюремным заключением гомосексуалистов проблема состоит в том, что всех не пересажаешь. Гомосексуальность выявить труднее, чем еврейство. Куда легче вмешаться, когда зарождающийся пидар – еще в утробе. Виновата мать. Носитель – она. Под белыми простынями дурной науки в обнимку лежат гомофобия и мизогиния. Это ли не прогресс?
Я ничего не сказал о лесбиянках. Я ничего о них не знаю. Думаю, лесбиянки – как и все остальные женщины – немало удивятся, увидев себя в новой номенклатуре Американской психиатрической ассоциации. Им дано определение «Умственно Больные» – разумеется, в предменструальный период. Вы ведь не против безобидной соседки, что выращивает лекарственные травы, не против ее перегонного куба для отваров, черного кота и рыжих волос – и не против того, что она тихо живет со своей подругой, правда? А что скажете, если я сообщу вам, что она – умственно больная лесбиянка? А если я добавлю, что смогу ее вылечить, разве вы не сочтете меня хорошим человеком?
Не мысли так узко, Гендель, со всей твоей мрачной наукой и медицинской одержимостью. Люди живут дольше, наши дети не горбатятся на рудниках, мы сознаем свою ответственность перед всем миром, даже когда ее предпочитают игнорировать наши правительства. Женщины еще не равны, однако они менее неравны, чем прежде. Мы не называем чернокожих «ниггерами». Мы – развитая цивилизация. У нас демократия. Красота, правда?
Еще какая. Золотой Век Греции, Афины Перикла. Древние греки были долгожителями. Сами рабами не были, хотя их империя держалась на рабском труде других – примерно так же Запад эксплуатирует Третий Мир. Женщины пользовались значительной свободой, хотя и не такой, как мужчины. Там, где это не грозило интересам их империи, греки не были ксенофобами. Они тоже были развитой цивилизацией. Их демократия превосходила нашу; она была не представительной, а прямой. Им мы обязаны поэзией, философией, логикой, математикой, образцовым правительством и скульптурой. Правда, микроволновки придумали не они.
Быть может, неплохо, что в большинстве школ сейчас не изучают греческого. Если бы самые ярые компьютерные модернисты знали язык и мысль древних греков, они лишились бы иллюзий так же, как и я. Прогресс – не летучий компаратив, горячо любимый нашими друзьями-рекламщиками; нам нужен контекст, нужна перспектива. В чем мы лучше? По сравнению с кем лучше? Проанализируйте следующее утверждение: «Большинству людей стало лучше». Финансово? Социально? Образовательно? Медицински? Духовно?
Я не дерзну спросить, счастливы ли вы.
Вы счастливы?
Много лет назад я влюбился. Влюблялся я единственный раз, хотя влюблен бывал неоднократно.
Я приехал домой на каникулы и привез с собой однокурсницу – молодую женщину, моего друга.
Самоуверенная молодая женщина. Матери она не понравилась. Моя подруга была рациональна, я – излишне впечатлителен. Она вела себя с достоинством, я был нелюдим. Все еще оставался мальчиком из церковного хора, пылко распевающим песни мертвых.
Стоял туманный декабрь. Каждый день мы открывали заднюю дверь и выходили из ясного кухонного тепла в морозную сауну. В клубах пара друг друга окликали голоса, по дороге громыхали грузовики. Мы ничего не видели; внизу туман был гуще, и наши головы служили нам ориентирами. Мы шутили, что проснулись в Девятом круге Дантова Ада, в замерзшем озере Коцит, куда по горло в лед швыряют предателей. Кого я предал в то Рождество? Ее? Себя? Нас обоих. Коцит. Река скорби.
Мы шли собирать омелу. Языческие ягоды для рождественской пирушки – трудное блаженство, поскольку омела свисала с самых верхних ветвей старого дуба. Я взгромоздил подругу к себе на плечи, чтобы она могла забраться на нижние ветви. Оттуда она довольно легко вскарабкалась повыше и нарезала узловатых зеленых гроздей, белоглазых медуз. Меня подташнивает от омелы: она неестественно зелена и сияет в тусклой дубовой листве, как фонарь злоумышленника. Подруга сбросила гроздь в мою раскрытую сетку, а я стоял под дубом дурак дураком, по грудь в тумане, смертельно серьезный. Остроумие и хохот покинули меня, она же смеялась и кричала мне что-то в морозном воздухе. Мимо под руку проходила пара, и лица их светились от радости. Они предложили мне обмен – кучку грибов за веточку омелы. Я задрал голову к подруге, опасно балансировавшую на дереве.
– Дай им, Гендель! – крикнула она и сбросила мне на голову огромную гроздь. Я послушался и на мгновение почувствовал себя счастливым – это так просто, что труднее не бывает. Здесь не над чем думать, нечего анализировать, дружелюбие незнакомых людей, редкость из редкостей.
Она спускалась, тонкая, гибкая, рыжие волосы под красной шапочкой, уцелевший на морозе зимний желудь. Последние восемь футов она пролетела в прыжке, приземлилась крепко и ровно, сгруппировавшись, как заправский парашютист, у самых моих ног. Потом притянула меня к себе и вытащила веточку омелы. Легко поцеловала меня, распахнула свою плотную куртку и положила мои ледяные руки себе на грудь.
– Гаптика, – сказала она.
– Что?
– Наука о данных, полученных осязанием.
Да, я это знал: от греческого «гаптейн» – связывать, застегивать, укреплять. Я застегивал свое сердце на все пуговицы, а она расстегивала меня. Мое жадно раскрытое сердце, что я закрывал от нее и от себя, – неловкими, окоченевшими пальцами.
Ее поцелуй грозил ледяному царству. Он был жаровней, разожженной на льдом запечатанном озере. Мое тело скакало, словно рыбки за глотком воздуха, за едой, которую удается поймать. Она целовала меня под покровом тумана. Не уходи. Не останавливайся. Поцелуй жизни для задохнувшегося человека.
Мои ладони лежали у нее на груди, однако – я знаю, это звучит дико, но – у меня было такое чувство, словно это ее груди держат меня, держат надежно, крепко, чувственно. Мне хотелось остаться там, в этом эпицентре, не убирать рук с ее груди.
Мы не стали заниматься любовью. Медленно мы пошли домой сквозь темневший день, ее рука в моей. Я нес омелу. Родители отправились к мессе. Пока я что-то делал на кухне, она поднялась на второй этаж, и вскоре я услышал, как она зовет меня.
– Гендель… Гендель… – звучал вдалеке ее голос.
Я нашел ее в пустующей комнате, на пыльной двуспальной кровати. Она сидела на краю, выпрямившись, обнаженная.
– Гендель… – звучал вдалеке ее голос, что пытался проникнуть сквозь толстые семинарские стены, сквозь мои неиспытанные страхи. Те долгие дни в Риме, скрытый за красными ризами моего Кардинала, скрывающий свое бьющееся сердце в его одеждах. Гендель… звучал вдалеке ее голос.
Я посмотрел на нее, на ее волосы, нескончаемым дымкой обволокшие ее изваянные плечи, на ее тело, живой фонтан красного и золотого.
Посмотрел на нее и отвернулся. Отвернулся от красоты. Отвернулся от любви. Отвернулся и закрыл дверь в комнату, которой никто не пользовался. На следующий день она села в поезд.
Когда я оперирую, мои руки холодны. Женская грудь тепла. Вечное напоминание о декабре, о той зиме, когда я застегнул свое сердце.
Я стараюсь отрезать как можно меньше.
Длинные откосы света. Свет полированными копьями пронзает мой бок и выпускает кровь и воду. Обезвоженное тело и непрощающий свет. Почему свет должен прощать меня? Прошлое я держу в сундуке со старой школьной формой и пыльными фотографиями. Вещи в темноте, спрятанные вещи недоступны дротикам солнечного света, заставляющим пыль плясать. В длинном копье света пыль пляшет. Прошлое