Нянька остановилась, прислушалась и сердито проворчала:
— Вой! Вой! Вот как тебя водяник за ноги в пруд стащит, так тогда не так завоешь!
На другое утро Корнеля пришла в детскую заплаканная. Нянька встретила ее грозно и на порог не пустила.
— Иди, иди! Тебе в детской делать нечего. Иди водяному бороду завивать.
Корнеля ничуть не удивилась, молча повернулась и ушла.
— Рыбий хвост! — кинула ей вслед нянька.
— Нянюшка, — спросила сестра. — Корнеля плачет?
— Плачет! Такие всегда плачут. Попробуй-ка, пожалей, она тебе покажет. И чего только барыня смотрит? Разве господа чему верят! Хуже дур, прости господи!
Корнеля в детскую больше не ходила.
Помню этот день хорошо. Помню, как с утра болела голова и больно было смотреть на яркое солнце. А рядом скулила и все приваливалась к моему плечу младшая сестра, и глаза у нее были мутные, и обеих нас тошнило. И в мутном тумане ухал и звенел бубенчиками бубен и визжала скрипка — пришла деревенская свадьба.
Женихом оказался Федько. Он был очень красный, потный, немножко пьяный. Была на нем новая белая свитка, а на шею повязан зелененький Корнелин галстучек, в котором она когда-то по воскресеньям молилась богу.
Невеста была молодая, но такая некрасивая, что мы даже удивились. Длинный щербатый нос торчал из-под белой полотняной хустки, которую в тех краях надевали новобрачным на голову вместо великорусского бабьего повойника.
Она рядом с Федько бухала маме в ноги, поднося пупыристый, кисло пахнущий, черный каравай.
Странно было видеть около красавца Федька такую простую рябую бабу.
Началась пляска. Плясали в огромной передней, из которой убрали два гигантских стола карельской березы. Кружились девки и парубки, топотали тяжелыми сапогами деловито и невесело. Наш лакей Бартек, презрительно отставя губу, носил на подносе леденцы и стаканчики с водкой. Взвизгивала скрипка.
Мы, маленькие, забились в уголок дивана. Никто не обращал на нас внимания. Сестра тихо плакала.
— Чего же ты плачешь, Лена?
— Мне стра-ашно.
Чужие, грубые люди, скачут, топают…
— Смотри, вон там еще свадьба.
— Где?
— А вон там.
— Да ведь это зеркало!
— Нет, это дверь. Там еще свадьба!
И мне тоже начинает казаться, что это не зеркало, а дверь, и вертятся там за нею другие гости, справляют другую свадьбу.
— Смотри, там Корнеля пляшет! — говорит Лена и, закрыв глаза, кладет мне голову на плечо.
Я привстаю, ищу глазами Корнелю. Люди на той другой свадьбе какие-то зеленые, мутные…
— Лена! Где же Корнеля?
— Там, — машет она рукой, не открывая глаз. — Корнеля плачет…
— Пляшет? Плачет? Что ты говоришь?
— Я не знаю, что я говорю, — бормочет Лена.
Я снова смотрю. Голова у меня кружится. И кружатся зеленые злые люди, упорно колотя ногами, словно втаптывают кого-то в землю. Не та ли Корнеля, совсем черная, мутная… смотрит огромными рыбьими глазами… И вдруг подпрыгнула, как тогда в пруду, по пояс голая, руки вытянула и манит, манит, а ниже груди рыбья чешуя… Рот у нее раскрыт, не то поет, не то плачет: «о-о-и-о-о!»
И вся дрожа, кричу я в ответ исступленно и дико:
— О-о-и-о-о!..
Потом потянулись долгие дни и ночи, мутные, тяжелые. Приходили незнакомые люди, старичок- водяник стукал меня по груди молоточком, приговаривал:
— Скарлатина, скарлатина, у обеих скарлатина.
Злые старухи шепотом ругали Корнелю:
— Эдакое над собой сделать!.. Гад ее утянул…
Старух я не узнавала…
Потом говорили, что в пруде воду спускали.
— Искали, не нашли.
— А нашли не в пруду, а за мельницей в речке.
На этом обрывается все, что я знала о Корнелиной жизни. Да и то только много лет спустя, вспомнив о ней, я поняла, что слова о пруде и о том, что нашли в речке, относились, по-видимому, к ней. Никто при нас никогда о ней не упоминал, и когда я, выздоровев, стала спрашивать, мне один раз ответили «умерла», а другой раз просто «нету ее».
Едва мы оправились, увезли нас в Москву.
Что это была за история? Любила ли она этого Федька? Может быть. Зеленый галстучек на его свадебном наряде… гибель Корнели именно в день свадьбы…
Или, без всякого романа, она сошла с ума и ушла, как русалка, в воду?
Но когда я бываю больна или просто в предутреннем полусне, если среди смутных видений детства наплывает и этот далекий странный облик, тогда кажется мне, что настоящая правда была та, которую мы, маленькие больные дети, видели в зеркале.
Соловки
[текст отсутствует]
Шамрам: песни Востока
П.А. Тикстону
Северной душе, влюбленной в Восток, посвящаю
«Лиловеет Босфор…»