— А впрочем, он дойдет до степеней известных — Ведь нынче любят бессловесных.
Берстель усмехнулся.
Кожевников скосил на него глаза и прищурился:
— Я вам, видно, смешон кажусь, Александр Карлович?
Его передернуло.
— Вовсе нет, Нил Петрович, я молодость всегда люблю. Но я комедию господина Грибоедова вовсе не так уж высоко ставлю.
Кожевников смотрел во все глаза на пятно, которым была в полутьме голова Берстеля.
— Я полагаю, что Чацкой напрасно все это на балу говорит. На балу люди танцуют, и он истинно неуместен со своей проповедью. Он ведь тоже в бальном наряде. И притом им движет уязвленное самолюбие.
— Но ведь это же лишь внешность, Александр Карлович, — сказал удивленный Кожевников.
— Нет, полагаю, не только внешность. Мундир, говорите вы. Так мундир та же внешность. Вы ведь на него разгневались, Нил Петрович, более из-за позлащенного мундира, а не только почему он стоял на террасе.
— Я не понимаю вас, Александр Карлович. — Кожевников действительно не понимал.
— Я только говорю, что если вы Чацкого по бальному наряду не судите, так зачем вы его автора судите по позлащенному мундиру?
Берстель закрыл глаза.
— А как вы сами судите, Александр Карлович? — робко спросил, глядя на старое, серое пятно Берстеля, Кожевников.
— Я так сужу, Нил Петрович, — отвечал, не открывая глаз, Берстель, — что, не зная господина Грибоедова близко, я о нем по справедливости и судить не могу. А теперь нам нужно спать, потому что скоро пробьют зорю.
И Кожевников скоро заснул, глубоко и спокойно.
Берстель же кряхтел, ему не спалось, он выкурил еще одну трубку, потом долго смотрел на серое полотно палатки, и она казалась ему парусом на корабле, и корабль останавливался, и снова плыл, и опять останавливался, и так без конца. И все складывалось в знакомую и давно забытую латынь, похожую на монашескую молитву:
Потом корабль остановился. Берстель заснул.
17
В это утро суворовским маршем через лесистые горы шли к Ахалкалакам войска. И с ними шел начальник траншей, полковник Иван Григорьевич Бурцов.
В это утро проснулся желтый, как лимон, Родофиникин и плюнул в плевательницу. Секретарь, изведя деньги, доносил из Тифлиса: дела Кастелласа превосходны, и он фабрик не продает.
Сведения Грибоедова оказались ложны.
В это утро Абуль-Касим-хан сидел над донесением Аббасу-Мирзе.
В это утро Нина проснулась в маленькой комнате.
Сашка в это утро проснулся не в своей комнате, а в девичьей.
В это утро приехал в Тифлис доктор Макниль. Грибоедов долго спал в это утро.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Фаддей с утра засел в Летнем саду. Он чувствовал себя очень приличным. На нем был новый сюртук, и он купил в лавке очки. Газета шла, журнал шел, он отдыхал сейчас в Летнем саду, все было в порядке.
Он чувствовал себя толстым, потому что новый сюртук был в обтяжку. И независимо поглядывал на статуи, как на молодых людей из другого, легкого и нисколько не мешающего ведомства.
— Эк, какой… Катилина, — отнесся он к одному мраморному юноше. Посмотрел на зеленые листья, просвечивающие на солнце, снисходительно, но не очень внимательно.
Ему хотелось сказать не то статуям, не то даже листьям:
— Эх-хе-хе. Так-то вот, молодые люди.
И очень хотелось, чтобы встретился какой-нибудь молодой литератор, совсем юнец, птенец, и подумал бы: Булгарин отдыхает, и он его сначала не заметит, когда тот скинет картуз, а потом подзовет и поздоровается и скажет:
— Э-хе-хе. Так-то вот, молодой человек. Гуляете?
Потом разговор перекинулся бы на последний бал у князя Юсупова, или, может быть, на заседание Общества любителей российской словесности, или на моды, и он сказал бы что- нибудь такое:
— Фамильяриться со старшими (или: со стариками, или с портными) смерть не люблю и гнушаюсь всяким фанфаронством.
С утра уже, когда он надел новый сюртук в обтяжку, это навертывалось: фамильяриться не люблю, и потом о фанфаронстве, что он гнушается всяким фанфаронством. Это как-то сказалось уже утром, в Третьем отделении, куда он отнес большую и хорошо сработанную статью: «О направлении повременной литературы и литераторов», и теперь хотелось повторить это в более светском кругу, на вольном воздухе.
Потом бы он похлопал по колену молодого литератора и т. д.
Пока же он любовался безмолвной дракой двух мальчишек, которые, вдали от глаза сторожа, дрались в углу аллейки вовсю, пыхтели, обняв друг друга, но молчаливо — так, чтобы сторож не заметил. Оба проникли в сад незаконно.
Один уже пошатывался, и сопли были у него размазаны, а другой терпеливо мял ему нос.
«Так его, так его, притирай ему персону, моську», — мысленно кивал Фаддей побеждающему.
Он любил детские нравы.
Было лето, и, следственно, мог случайно забрести отдыхающий на даче человек, приехавший за покупками в город, и подумать: Булгарин отдыхает.
Он был счастлив, потому что гнушался фанфаронством.
Мог в Летний сад зайти даже градской голова, с которым он знаком.
Или произойти, наконец, высочайший анекдот: великий князь или царица пройдет по аллее, подумает: Булгарин отдыхает, а он ему или ей скажет:
— Ваше величество — или ваше высочество, — фамильяриться со старшими не привык и гнушаюсь фанфаронством, которое не чтит ни лет, ни заслуг, ни звания.
Тут на пороге показался человек с покупками. Он был малый и круглый, в белом жилете.
«Аполлон Александрович», — подумал Фаддей об одном пожилом литераторе.
Приближались ноги, они были кривые.
«Михаил Николаевич, — подумал Фаддей, — из цензуры. Вот занесла нелегкая».
Черные усы двигались, как у таракана.
— Константин Константинович, ваше превосходительство, — произнес Фаддей с недоумением.
Родофиникин с покупками опустился на скамью.
— Отдыхаете? — спросил он у Фаддея, но не так, как этого хотелось бы.
— Устал очень за зиму, — огорчился Фаддей.
— Дела литературные?
— Я делами литературными, ваше превосходительство, прямо скажу, — сказал Фаддей с внезапным отвращением, — занимаюсь более из выгод коммерческих.
— Эх, господа литераторы, господа литераторы. Писем от господина Грибоедова не получали?
— Нет еще.
— Разумеется. И мы также. Ох, эти поэты.
— Фамильяриться со старшими не терплю, — сказал сдавленным голосом Фаддей, — и гнушаюсь фанфаронством, но уж если ваше превосходительство недовольны моим другом, то я не могу играть роли серальского немого и никогда не стану вести себя как кариатид. Позвольте узнать, почтеннейший Константин Константинович, в чем заключаются поводы для такого отзыва?
Грек был несколько ошарашен кариатидом.
— В чем? — спросил он желчно. — А в том, что я всегда был противником назначения чиновников молодых и пылких, а тем паче поэтов, на посты, от коих зависит участь государства. Все это зыбко… и подлинные намерения неизвестны.