А что если одному про вертел не нравится…
Нет, Сашкину антикритику надобно послать Фаддею и напечатать в «Сыне отечества».
— …а другому там про собаку или даже маменьку, так можно и вовсе даже эту поему не читать.
Ага, обиделся все же. И наступила тишина.
— «Мне хотелось любить людей, — читал Сашка, — особенно женщин, но я не мог питать к ним другого чувства, кроме боязни».
— И это очень даже часто случается, — холодно сказал вдруг Сашка, — не только что ребенок, а иногда и пожилой мужчина не довольно умеют разговаривать с барышнями.
Но ведь он талантлив, черт возьми, ведь он критик прирожденный! Он Сеньковского читал. Сашка — модный критик.
Грибоедов, осторожно ступая длинными туфлями, прокрался в свою большую белую комнату, напоминавшую присутственные места, и позвонил.
Сашка явился недовольный.
— Александр, — сказал томно Грибоедов, — Александр Дмитриевич, не угодно ли вам начистить к завтрему мой мундир?
И так как Сашка молчал, Грибоедов продолжал:
— Я бы вас и не подумал, Александр Дмитриевич, тревожить, но, к прискорбию, будет большой парад, и, согласитесь, неудобно щеголять в мундире, по которому вы ни разу еще не изволили пройтиться щеткой. Вы согласны?
Он качался в креслах.
— Согласен, — сказал Сашка равнодушно.
— Спасибо. Скажите, пожалуйста, Александр Дмитриевич, — покачивался Грибоедов, — сегодня были у вас гости?
— Сидят, — сказал Сашка.
— Кто же, Александр Дмитриевич, у вас в гостях?
— Цари.
Кресла остановились. Грибоедов серьезно смотрел на Сашку.
— Как цари? — произнес он медленно.
— Да-с, — спокойно ответил Сашка, — царевнины сыновья, царевичи.
— Какие царевичи? — спросил, оторопев наконец, Грибоедов. — Что ты врешь!
— Царевичи нам приходятся соседи, — ответил отрывисто Сашка, — царевны Софьи кумовья или, может, крестные. Кучер Иван, или, как здесь говорится, бичо, вроде как конюх…
— Ну и что же конюх?
— Ихний знакомый.
— Как кучер Иван? Тот, который нас по городу вез?
— Нет, он наши чемоданы привез, то другой, Амлих, нас по городу вез.
— Но откуда ж он?
— Амлих?
— Да почем я знаю, как его зовут? Ты ж сказал Иван.
— Нас по городу Амлих вез, а не Иван. Иван состоит при лошадях, он называется багажный.
— Ну багажный, багажный… Кто же этот багажный?
— Кучер Иван является майорский сын, а Амлих является…
— Что ты, смеешься, каналья?
— Смеху моего здесь нет. Вчера Иван принимали даже депутацию.
— Де-пу-та-цию?
— От ихних крепостных мужиков. Конечно, грузинских. Пришли довольно бедно одетые, если можно сказать, рваные, и говорят, что им есть нечего. Обедняли здесь очень.
Грибоедов сидел как потерянный.
— Убирайся, — вдруг замахал он руками на Сашку и только вдогонку крикнул: — Ты ж книжку из чемодана моего стащил, так что ж, эти цари твои по-русски понимают? Черт!
Сашка усмехнулся не без самодовольства.
— Один понимает, но понятие у него, конечно, другое.
Грибоедов уже не поминал про мундир. Он зашагал по комнате.
Сашка был враль непостижимый, роскошный и фантастический. Он врал даже тогда, когда, казалось, и соврать было трудно. У него было воображение. Однажды он сказал как-то сквозь зубы Грибоедову, что время придет и тогда он докажет еще, кто он такой.
— А ты как полагаешь, кто ты такой? — спросил его тогда Грибоедов.
— Да уж такой, — уклонился Сашка. И вдруг сказал — Из графов. Графов мне фамилия. Потом уж только Грибовым звать стали.
И Грибоедов долго тогда смеялся, а потом как-то раз задумался. Самая Сашкина фамилия: Грибов, до странности похожая на его собственную, и то, что его тоже звали Александром, поразило его. Ведь и Трубецкой своего сына от какой-то шведки назвал когда-то: Бецкий, и Румянцев назвал приблудного сына: Мянцев. Это было в обычае. Может, и папенька ему последовал.
Так и теперь. Сашка, разумеется, врал, и врал безбожно. И про депутацию от каких-то мужиков, и, вероятно, про кучера Ивана, да уж заодно и про «царей». «Кумовья». И все-таки Грибоедов оторопелый зашагал по комнате. «Обедняли здесь очень». Поди разберись. Роман Фаддея, Сашка, кучер Иван, депутация, цари. Шахразада, «Тысяча и одна ночь». Каков, однако же, Кавказ! И как быстро идет это нисхождение аристокрации туземной!
11
В самом деле, что же такое Кавказ? Елисавет Петровна сидела таким образом:
Так описал ее Ломоносов.
В такой неудобной позе сидела Елисавет Петровна. Трудно было ей, простирая ноги на степь и возлегши локтем на Кавказ, еще обращать свой веселый взор и при этом вести исчисления довольства. В особенности трудно было вести исчисления потому, что хотя Дербент, врата Каспия, и был взят Петром в 1722 году, но потом его отняла Персия, а улиц женского пола и младенцев, сменивших Петра, были другие заботы.
Персия была в музыкальном смысле клавиша, а Кавказ — струна. Как ударяла клавиша, так и отдавалась струна. И Дербент отпал, и локти Елисавет Петровна убрала с Кавказа. Исчислять довольства на Кавказе она просто не могла.
При Екатерине испытал это довольство адмирал Марко Войнович. Ага-Мохамед, шах персидский, вежливо пригласил его на праздник и посадил в оковы за исчисление довольства на южном берегу Каспия. В 1769 году Екатерина просила Коллегию иностранных дел прислать ей карту Кавказа поисправнее, потому что непонятно, где стоит город Тифлис: на одних картах — на Черном море, на других — на Каспийском, а на третьих — и вовсе среди земли. Она играла в лапки с евнухом, то он ее бил по рукам, то она пыталась, увернувшись, ударить его. А между их локтями лежал Кавказ.
Потом военною рукою безногого графа Зубова был покорен Дербент в 1796 году. И Зубова прозвали на Кавказе: Кизил-Аяг, Золотая Нога.
Тотчас же Державин дал в описании Кавказа довольно верное изображение альпийской страны:
И особенно удалась льдяному старцу картина альпийских льдов:
Павел двинул два полка на Тифлис и в 1801 году объявил Грузию — Карталинию с Кахетией — присоединенной.
Хоть Дербент был взят, но Глазенапу пришлось его опять брать в 1806 году.
К Имеретии, Мингрелии и Гурии — с запада была расположена Блистательная Порта.