В крепости, рядом с домом военного генерал-губернатора Сипягина, в просторном каземате сидят трое пленных персидских ханов.
Каземат убран, по приказу Сипягина, хорошо, и ханы сидят на коврах. Им приносят плов, и они едят медленно, ничего не говоря во время еды. За окном в черном котле кашевар мешает ложкой звезды. Ханы не оборачиваются к окнам.
Когда дежурный унтер-офицер приходит убрать плов и приносит конфеты в меду, ханы вытирают жирные пальцы о полы халатов и тихо рыгают, из вежливости, показывая этим, что они сыты. Генерал-губернатор, действительно, кормит их превосходно.
Ханы потолстели, они не жалуются, и лишены они одного: жен. Они с удовольствием вспоминают в беседах особо вкусные блюда, не генерал-губернаторской кухни, с которой приносят им теперь, а родные.
Потом они подробно вспоминают особо удачные ласки жен, пальцы их двигаются, рты полураскрыты.
Они тихо рыгают.
И наступает время для важной беседы. Бородатый и тучный хан, бывший сардар Эриванский, говорит другому, узкобородому:
— Фетх-Али, да продлятся его дни, не будет, кажется, очень недоволен нашим пленением, ибо русский генерал разговаривал с нами о важных предметах и мы изобразили все в должном блеске. И об этом знает Абуль-Касим-хан.
Абуль-Касим-хан послан Аббасом-Мирзой в Тифлис для встречи посла и переговоров о пленных и имеет с ними свидания, но хан хвастает, потому что хоть Сипягин и угощает их, но говорит с ними мало.
— Нынче, — говорит узкобородый, — наш кафечи сообщил, что в скором времени прибывает русский полк, который — увы — везет сюда наше золото и свитки Ардебиля, в которых русские даже не могут прочесть ни одной строки.
— А знает ли Гассан-хан, что это за полк? — говорит третий, седой.
— Я слыхал нечто, слыхал, — говорит тучный хан, который ничего не слышал.
— Этот полк, как говорил мне Абуль-Касим, дрался за шах-заде Николая против шах-заде Константина.
Тучный хан ничему не удивляется. Русский престол, так же как персидский, занимает победивший сын. После старого шаха останется триста один сын, и они будут резаться, пока один из них не победит. Таков закон персидского — и вот — и русского престолонаследия.
— Фетх-Али-шах, да светятся его глаза, еще не стар.
Это говорит сардар Эриванский.
Фетх-Али-шаху семьдесят лет. Когда он умрет, сардар по дружбе с Аббасом-Мирзой может надеяться на пост губернатора Тебризского.
9
Как бы ни был мал дворец и как бы он ни был заполнен вещами, он всегда похож на гостиницу, и стены, наскоро обитые гобеленами, голые. В лучшем случае вещи соглашаются, как старые лакеи, пожизненно служить постояльцам, потому что у дворцов не бывает владельцев, а есть постояльцы.
Доктору Аделунгу и Мальцову отвели во дворце комнаты.
Прежде всего доктор поставил на кресла свой ни на что не похожий чемодан, утвердил на резном столе походную чернильницу и в ночном шлафроке сидел теперь и писал свой походный дневник.
Мальцов же двигался по дворцу как выскочка, несмотря на свое благородное происхождение, он не задевал вещей и извинялся перед ними.
Впрочем, он нашел себе дело. Он стал chevalier servant[38] у Елизы.
Графиня Елиза недавно прибыла в Тифлис. У нее были месяца два назад fausses couches,[39] и она была бледна и недовольна, скучала. Злые языки утверждали, что в первые же дни генерал Паскевич испугался Елизина тона и бросился из Тифлиса наступать на турок, чуть ли не желая доказать ей, а затем уж и всему миру свои права на звание великого полководца.
Грибоедов знал ее отлично, понимал значение ее густых бровей, тонких усиков на верхней губе, она была своя, грибоедовская.
Он прочно утвердил с ней свои отношения.
Во-первых, племянница маменьки, Настасьи Федоровны, московская кузина, и, значит, разговор о маменьке и дядюшке, Алексее Федоровиче, том самом, который с палкою входил к нему в спальню тащить на визиты. Благонравные разговоры со смешком над старшими, вовсе безобидные, как у взрослых детей. И воспоминание о шалостях, тоже невинных. А о других шалостях не вспоминали.
Затем — жена Ивана Федоровича: почтительный и краткий разговор, со значительными недомолвками.
Наконец еще: благодетельница, и прочая дрянь, но уж очень редко, и только в намеках, слегка.
А что она раза два задержала его руку в своей, с холодным выражением и с открытым пухлым ртом, так на это был Мальцов.
Мальцов занимал ее анекдотами о Наполеоне (по поводу «жизни Наполеоновой» Мальцов тиснул в прошлом году статейку в «Московском вестнике» и гордился ею), фарсами Соболевского и — преуспел.
У Грибоедова было легкое отвращение к родственникам. Елиза же напоминала теперь маменьку. В молодости, давно, московская кузина была хороша, но возобновлять старую комедию он не собирался ни теперь, ни позже.
Итак, Мальцов и Аделунг были благополучны.
Но Сашка начал обнаруживать тревожные черты.
Он говорил мало, отрывисто. Он изменил свое обращение с женским полом, не смотрел на горничных, и они затихали при его появлении. На другой день по приезде он предстал перед Грибоедовым в странном наряде: в его же грузинском чекмене. Именно в этом наряде он медленно прошелся по улице, и рядом, вздыхая, трепеща и вздернув на него голову, шла горничная Елизы. Оба с покупками. Грибоедов притворился, что ничего не видел. Но не забыл.
Он всегда деловито относился к пустякам.
И ночью, прокравшись на службы к Сашке, он унес его сапоги.
Утром он с наслаждением дернул колокольчик. Сашка долго не появлялся.
Наконец он явился, в сапогах.
Грибоедов вздел очки и долго смотрел на его ноги.
Сашка ничего, стоял.
— Александр, — сказал Грибоедов строго, — ты вечно проспишь. Убирайся вон.
Он с отвращением выбросил Сашкины сапоги. У Сашки были две пары.
10
Теперь, возвратившись, Грибоедов тихонько прошел проверить Сашку.
Больше всего во дворце Грибоедов любил низенький коридор, галерею, соединявшую апартаменты со службами. Коридор был стар, как Ермолов. Изредка по нему шлепали туфли сонных слуг и шуршали белые облачка горничных. В этом неподобающем месте стоял теперь вечером Грибоедов, рискуя напугать прохожего лакея. Он засматривал в дверное окошко, низенькое и до половины занавешенное, в комнату Сашки.
Как притягивала его тайное внимание жизнь людей со стороны!
Сашка сидел на стуле, а кругом уселись повара, лакеи и дымили трубками какие-то черные усатые люди. Поваренок стоял тут же, разинув рот.
Сашка читал.
— «Я был известен под именем сиротки… Никто не приласкал меня из всех живших в доме, кроме старой заслуженной собаки, которая, подобно мне, оставлена была на собственное пропитание…»
Грибоедов жадно слушал.
Сашка читал «Сиротку», новое сочинение Фаддея, первую главу из его будущего обширного романа «Выжигин». Вот исполнение пророчества…
— «Для меня не было назначено угла в доме, для меня не отпускалось ни пищи…»
..пророчества Фаддея перед расставаньем:
— Я теперь, братец, пишу настоящий роман с приключениями, и герой страдает прямо как собака, пока доходит до благополучия. Человек богатый всегда прочтет, потому что приятно, братец ты мой, читать о холоде и там о страданиях перед роскошным камином. А в хижине читать, братец, об этом лестно, потому что кончается-то благополучием.
Но Сашка стащил книжку из ящика, негодяй, а он сам и не успел прочесть.
— «Зимою меня употребляли, — читал Сашка, — вместо машины для оборачивания вертела на кухне…»
Повар крякнул и сказал вдруг с неудовольствием:
— Как же это можно машиной вертел поворачивать? Вертел и всегда человек оборачивает.
«А вот и первый критик», — подумал Грибоедов.
— Я так полагаю, — сказал Сашка, не отрываясь от книжки и сдержанным голосом, — что здесь более говорится об аглицких машинах…
Браво, Сашка!
— «Смотря, как другие дети ласкаются к своим матерям и нянькам, я ласкался к моей кудлашке и называл ее маменькою и нянюшкою, обнимал ее, целовал, прижимал к груди и валялся с нею на песке».
Брр. Собачьи нежности. Фаддей как на ладони, фламандская, свинская душа. Душа Фаддей!
Человек в черном чекмене вдруг вытащил трубку изо рта, зашевелился и плюнул. Лицо его покраснело.
— Собака не мама, — сказал он и напружился. — Нельзя говорить: собака — мама.
Сашка поднял наконец свои ясные очи.
— Что собака не может быть, как говорится, маменькой, — сказал он, напирая на «маменьку», — это еще малое дело. Очень просто, что в раннем возрасте можно и собаку поцеловать.