повествование.
После шумной Москвы и дымных застолий в Доме журналистов, дача в Абрамцево предстала как тихий самодостаточный творческий мир. Узнав, что художники часто и зимуют на даче, я удивился такому добровольному заточению и спросил, не скучно ли здесь, в оторванности от столицы, без телефона, без друзей?
— Некогда скучать, — откликнулась Маврина. — Пока сходишь на станцию за продуктами, пока растопишь печь, все приготовишь… Птичек, белок надо покормить, расчистить дорожки… Посидишь за столом над иллюстрациями, попишешь пейзаж — зимой здесь такая красота!
— Надо просто знать, чего хочешь, — улыбнулся Кузьмин, — что главное для тебя… Тогда времени не останется на скуку… Да и вон библиотека, — он кивнул на вместительные шкафы, забитые книгами.
В электричке я задумался о несовместимости серьезной работы и постоянных дружеских компаний; кажется, даже вздумал немного сократить количество приятелей (ведь к таковым причислял всех без разбора и по первому звонку забрасывал работу), но у меня не хватило силы воли изменить образ жизни — буквально на следующий день потащился с приятелями на какую-то пирушку.
В шестидесятых годах в Москве открылось несколько выставок абстрактной живописи: вначале Пикассо, затем поляков и американцев. Как всякое новое мероприятие, выставки вызвали бум. Зрители «охали» и «ахали», а я тупо взирал на ломанные линии, пятна, брызги и сильно страдал от непонимания подобного «современного» искусства. В то время в среде интеллектуалов, чтобы не прослыть невеждой, следовало тасовать набор имен: Малевич, Кандинский, Шагал. И соответственно ругать Бродского, Томского, Лактионова. Этот штамп был паролем для входа в среду «левой» молодежи. Если ты отходил от штампа, на тебя вешали позорный ярлык — «слишком советский». Мне не нравились оба набора, но было стыдно в этом признаваться. Я восхищался Коненковым, Дейнекой, Пластовым, Грицаем, Сарьяном. С точки зрения «интеллектуалов» это был неплохой ряд, но все-таки он не дотягивал до их «набора», поэтому на выставках я помалкивал.
Понадобилось немало лет, чтобы я научился говорить то, что думаю; после чего, естественно, кое- кто стал обходить меня стороной, но к этому времени собственные принципы мне уже были важнее добрых отношений. Именно поэтому призыв «говорить друг другу комплименты» я уверен — ведет ко лжи. Многие (не все, конечно) комплименты вообще лицемерны и нужны слабым людям. Для пользы дела умная критика, пусть даже жесткая, гораздо ценнее. Теперь я часто цитирую Аристотеля: «Платон мне друг, но истина дороже».
Масштабные, величественные, неповторимые, незаменимые, друзья мои, художники детских книг
Из всего написанного выше, может сложиться впечатление, что сообщество художников — единственное братство, где царит сплошное дружелюбие. Естественно это не так, ведь в каждом из нас есть хорошее и плохое; и среди художников попадаются карьеристы, жмоты и завистники, но по моим наблюдениям, их гораздо меньше, чем в других сообществах.
У нас, в России, самоирония чуть ли не общенациональная черта, нас хлебом не корми, только дай посмеяться над самими собой и нашей жизнью. Но у художников больше принято подтрунивать друг над другом: они не упустят случая выставить друзей нескладехами, оболтусами — на эти беззлобные толки- розыгрыши нельзя обижаться, ведь за ними стоит почти родственная привязанность. Но некоторые перебарщивают. Так Монин написал слишком желчное стихотворение о Глазунове, а Устинов — разгромное о Шилове. Это выглядело особенно грубо потому, что они сочинили ужасные стишки в возрасте, когда уже принимаешь разные направления в искусстве, а не только свое.
Известно, многих художников раздражает компиляция Глазунова и зализанная живопись Шилова, но у обоих есть свои зрители, и их немало. К тому, дай бог всем художникам такую адскую работоспособность и так же любить Россию, как ее любят эти два мастера.
Кроме желчных стишат, ничего отрицательного в Монине и Устинове не найти, а положительного — хоть отбавляй! Взять хотя бы их всегдашнюю готовность забросить работу ради встречи с другом. Здесь они явно отличаются от каких художников, как например Попов, Чапля, Кабаков, которые черта с два встретятся с тобой просто так, с бухты-барахты. По делу — пожалуйста, а для «пустых разговоров» — извини, давай через недельку, а лучше через две. Хотя, ради романтических приключений, моментально забрасывают не только работу, но и все остальное.
В жизнерадостном Лосине больше всего поражает его ироничное отношение к жизни. Каким-то неведомым образом он умеет расцветить насмешливостью любое событие, любой поступок приятеля (и свой в том числе). Расцветить не ядовитым ехидством, а именно легкой насмешливостью, представить событие (или поступок), как вздорную нелепость в общем гармоничном мире. К примеру, иногда близких друзей называет «жидовская морда»; правда, за этим видится некий комплекс — мол, кое-кто за глаза может о нас и такое отчебучить, а между тем, мы лучшие в своей области. То, что он один из лучших художников, обсуждению не подлежит.
Однажды в «Детгизе» у меня выходила книжка рассказов (о Волге) и редакторша сказала:
— Просто не знаю, кому ее отдать иллюстрировать.
— Лосину, — не раздумывая брякнул я. — Ведь он рыбак и охотник. Он сделает лучше всех.
— Что вы! — прыснула редакторша. — У Лосина работы на год вперед. Он делает только классику!
— Он мой друг и возьмет мою рукопись, — с торжествующей наглостью отчебучил я и под обалделый взгляд редакторши отправился к художнику.
Лосину я объяснил суть дела.
— Давно мечтал порисовать Волгу, рыбаков, — заявил мой незабвенный друг.
Он отложил классику и за месяц сделал книжку; сделал иллюстрации в своей манере — отмывкой (мокрой кистью); рядом с его великолепными иллюстрациями мои рассказы сразу поблекли и превратились в подписи к рисункам.
Чижиков (Чиж — как его называют художники с особой радостью и художественностью, смакуя детали (а рассказчик он первоклассный) расписывает отрицательное в характерах приятелей, но ни разу не посмотрел на себя со стороны. Придется мне восполнить этот пробел.
Одно время, после «темных» совещаний в «Веселых картинках», мы всей командой отправлялись в Домжур и обедали с шиком (под «твиши»). Расплачивались щедро — скидывались по десятке, но странное дело, каждый раз перед этой процедурой, Чижиков начинал засыпать; потом очнувшись, объявлял, что плохо себя чувствует и, покачиваясь, выходил «на свежий воздух».
Как-то и я, почувствовав себя неважно, вышел за ним и уселся рядом на скамью. И внезапно замечаю: Чижиков через окно пристально вглядывается в наш стол. Минуту назад клевал носом, бессвязно бормотал и вдруг — совершенно трезвый, как стеклышко! Когда наши друзья расплатились с официантом, Чижиков встал и бросил:
— Ну, ну, давай взбодрись! Пошли! — и двинул в ресторан твердым шагом.
Перед столом он снова… начал шататься, глубоко вбирать воздух, отдуваться, кряхтеть… Оказалось, он был артистом высшей марки.
Справедливости ради, надо сказать, что вскоре Чижиков забросил эти театральные трюки, а спустя несколько лет на своей выставке в библиотеке на Октябрьской полностью реабилитировал себя — закатил обильное застолье.
Чижиков — неиссякаемый на выдумки рисовальщик юморист, и уникальный, единственный в своем роде, художник — он дальтоник (ему жена под красками обозначала цвета), но он годами боролся со своим недугом и в конце концов победил — научился чувствовать цвет. И все же, на мой взгляд, напрасно он брался за такие красочные вещи, как «Волшебник изумрудного города», где нужно пиршество цвета, а не только изящный контур. Его поле деятельности — комиксы, сатирические рисунки и особенно шаржи. В шаржах он непобедим.
И в устных рассказах Чижиков затмит многих. К примеру, когда он красочно излагал пребывание