заплатами дверь и зычно крикнул:
— Мария Алексеевна!
Никто не отозвался. Иван снова стукнул и гаркнул:
— Мария Алексеевна!
За дверью стояла полная тишина, и я сказал:
— Никого нет. Зайдем попозже.
— Погоди! — Иван дробно заколотил в дверь.
Где-то внутри дома послышались шорохи, скрипы и вдруг раздался тонкий старческий голос:
— Кто там?
— Это я, Иван! — Иван подмигнул мне, предупреждающе покашлял и, довольный, что-то замурлыкал под нос.
Но в доме скрипы и шорохи смолкли и опять надолго воцарилась тишина. Иван нахмурился:
— Мария Алексеевна! Это ж я, Иван! Не узнаете, что ли?!
— Чего тебе?! — скрипы и шорохи перешли в шарканье, кряхтенье; обитательница дома явно подошла к двери. — Ну, чего тебе?!
— Дело есть. Тут один друг из Москвы хочет взглянуть на ваше искусство, — Иван многозначительно кивнул мне.
— Не могу открыть, — пропищало за дверью.
— Почему?
— Сын не разрешает!
— Мария Алексеевна, ну как можно? Хороший человек из Москвы. Мой друг. Приехал в командировку. Я ему много рассказывал о вашем искусстве…
Иван вновь подмигнул мне, как бы объясняя, что его слова — и не вранье вовсе, а сюрприз.
Наконец загремели засовы и на пороге появилась маленькая сморщенная, белая, словно вылепленная из воска, старушка в сарафане, с чепчиком, который, когда я пригляделся, оказался ватными плечиками на бечевках.
— Ладно уж, входите, — вздохнула старушка.
Пройдя за ней и Иваном в сени, я увидел на внутренней стороне двери надпись мелом: «Мама, никому не открывай!».
В комнате старушка прошла мимо стола с какими-то сине-зелеными стекляшками, уселась в кресло и затаилась. Иван обвел рукой комнату.
— Вот, хотел показать, что вы сотворили, — он наклонился к хозяйке, как бы свидетельствуя свое уважение.
Я осмотрелся. На этажерке, тумбе и подоконнике стояло множество акварелей в овалах. Это были тщательно отделанные миниатюры; портреты дам из прошлого века.
— Вполне профессиональные работы, — серьезно сказал я. — Вы, Мария Алексеевна, где-нибудь учились?
— Когда-то закончила местное художественное училище, — отозвалась старушка. — Работала в театре. Получала мало… Когда родился сын, подрабатывала где придется…
— Муж Марии Алексеевны умер рано, — вставил Иван.
— Да, одна растила сына, — горькая память нахлынула на старушку, она часто заморгала, но пересилила себя. — Потом нанялась в подручные к швеям. Они платить не могли, отдавали мне лоскуты. Шила одеяла лоскутные, подушки-думки… Потом занялась аппликацией… Кое-что осталось, зайди, взгляни, — старушка кивнула на соседнюю комнату.
Я откинул занавеску и онемел. На стенах висело штук десять картин — натюрмортов аппликаций; все работы большие, на подрамниках, и сделаны так виртуозно, что не виделось ремесло — ни стежки, ни обметка. Лоскуты были подобраны с таким вкусом, что один цвет плавно переходил в другой; создавалось впечатление, что цветы на полотнах — живые, а горшки и вазы — настоящие, объемные. Но главное, натюрморты наполняло солнце: на столах и подоконниках играли солнечные блики, от букетов падали тени.
— Смотришь на эти вышивки, и как-то радостно становится на душе, — протянул Иван за моей спиной.
— Радостно, — согласился я, а про себя подумал: «Ну, понятно — большие полотна — люди маленького роста часто стремятся ко всему большому, но откуда эта жизнерадостность?! Может, оттого, что жизнь была без радостей?!».
— Мария Алексеевна, вы продаете свои работы? — обратился я к старушке. — Ведь такие вещи стоят очень дорого.
— Раньше дарила всем, кого они волновали… Потом продавала, когда деньги были нужны… Когда сына растила… А теперь зачем мне деньги? — старушка привстала с кресла, взяла с этажерки альбом и мягко предложила мне: — Вот посмотри лоскуты.
Я начал листать альбом с шелковыми, атласными и батистовыми лоскутами; на каждом развороте были лоскуты одного цвета, но разных оттенков: от ослепительно ярких до приглушенных и совсем бледных.
— А выставки?! Местные власти устраивали ваши выставки?
— Сама не хочу, — старушка опустилась в кресло.
— Лет пять назад устроили выставку, — высунулся Иван, — да все картины стащили.
— Зачем мне такие выставки, посуди сам, — старушка махнула обеими руками и отвернулась.
— Прекрасные работы у Марии Алексеевны, — сказал я, когда мы с Иваном вышли на улицу.
— Я зря болтать на буду, — хмыкнул Иван. — Но ты уяснил, что никому нет дела до ее искусства?
— Ну а ее сын? Он, я так понял, бережет ее работы?
— Он печется о себе. Никчемный мужик. Картежник. Как проиграется, одну картину продает. Незаметно выносит и загоняет на барахолке за бесценок. А матери говорит, что украли.
«Фабрика без головы»
Однажды, по какой-то неясной причине меня пригласили на телевидение, в детскую редакцию.
— Сделайте нам что-нибудь, — сказали, особо упирая на «что-нибудь».
Мне понравилось это «что-нибудь», но я все же уточнил:
— Что именно?
— Что хотите, мы вам полностью доверяем. Сделайте какой-нибудь фильм в картинках. Что-нибудь этакое с красочными подробностями.
Несколько дней за столом я работал не разгибая спины, придумал фильм: «Олимпийские игры у зверей» и кучу «красочных подробностей».
— Замечательно! — сказали в редакции. — Но, понимаете, красочные подробности не очень красочны. Разные бегемоты, жирафы — не «наши» звери. Нельзя ли оставить только «наших» — медведей, зайцев. И потом, понимаете, у нас есть определенный набор кукол, декораций; желательно укладываться в них, чтоб не клянчить, выколачивать деньги на новые…
Я столкнулся с некоторыми трудностями, но отступать было поздно, уже дал слово, что сделаю «что-нибудь», да и мои мысли уже устремились в кинематографическую область.
Снова засел за работу, ухлопал целый месяц, написал сценарий и сделал тьму рисунков про «школу под водой»: морскую черепаху-учительницу и акулу-разбойницу (что-что, а надводный и подводный миры никогда не покидали меня).
Фильм снимал режиссер Александр Сахаров; снимал через аквариум: за плавающими рыбами двигались «ученики школы»: игрушечные осьминожек, морской конек…
Фильм понравился, Сахаров получил премию, а мне заказали продолжение. На это продолжение я ухлопал еще месяц, но за работу получил меньше, чем получал за один рисунок в «Веселых картинках».