вообще выглядел незащищенным, слишком открытым.
Но когда дело касалось серьезных тем (политики, искусства), становился непримиримо-резким, безжалостным, и что удивляло — даже тогда не выходил из себя, по-прежнему говорил тихо, отчего его слова звучали особенно весомо, а порой и просто убийственно. Будучи истинным патриотом, Ясинский глубоко презирал знакомых художников, которые уезжали из страны.
— Заметьте, они все не русские, — говорил он. — Они так и не пропитались русской культурой, их мысли всегда были на исторической родине. И душа там же. Их искусство чужеродное.
Когда в мастерской рассматривали и обсуждали чьи-либо работы, он обычно стоял в стороне и высказывал свое мнение последним.
— Дайте-ка взглянуть, — просил и тут же выдавал: — Это не просто посредственная вещь, сырые заготовки, это какая-то дребедень, гниль, суррогат! Это не имеет никакого отношения к искусству!
Или:
— Это не просто скудное воображение, это варварство! Что сделано с природой, с человеком! Это втягивает в трясину!
Его слова заставляли вздрагивать; все мужские сердца замирали, уж я не говорю про нежные женские сердца — те вообще останавливались. «Дерзкий нарушитель порядка, конфликтный человек», — прозвал Ясинского кто-то из художников. И в редакциях Ясинский оставался верен себе:
— Ваше мнение меня не интересует. Берете или нет?
До женитьбы Ясинский подрабатывал везде, где только можно: красил дома, пароходы, ходил в потрепанном костюме, у него вечно свисали носки и рубашка выпадала из брюк, и вообще, в быту он был беспомощен до смешного. Женившись, работал только в графике и внешне преобразился — всегда наутюженный, накрахмаленный (опять-таки в синих рубашках), и во время «художнических» споров, уже «полыхал» с меньшей страстью — в мастерской просто дул прохладный ветерок. Позднее жена вообще запретила ему общаться с художниками.
— Ты выдающийся человек, — сказала, — тебе нельзя тратить время попусту. Иначе… — она пригрозила разводом.
Эти слова были решающими — «нарушитель порядка» стал примерным «домашним» художником.
Жена Ясинского, крайне властная особа, держалась так, словно ее только что возвели на трон и она приняла присягу верности Отечеству. Она завоевывала мужа в нарастающем темпе: разогнав его друзей, навязала ему свое «понимание жизни»; потом и этого ей показалось мало, она замахнулась на неподвластное — решила отучить мужа от храпа, но здесь, понятно, результата не добилась.
В те дни в моей голове роились мысли, кое-какие соображения насчет подобных угроз (и отношений Григорьева с матерью), я вывел некий закон сохранения любви: мать ревнует сына к его возлюбленным, жена оберегает мужа от дружков и т. д. Этот закон (подробно разработанный) я даже послал в научный журнал, но мой труд вернули с насмешливой припиской: «Молодой человек! По поводу Вашей философии мнение редакции разделилось: одни считают, что она тянет на премию, другим стало жалко деревья, из которых сделали бумагу, использованную вами для записей».
Тучный Гелазония напоминал былинного богатыря. Доброжелательный и мягкий, он мог примирить самых непримиримых противников, при этом восклицал что-нибудь этакое:
— Нельзя нравится всем, это противоестественно. И хорошо, что у вас разные взгляды, вы как букет полевых цветов… Завидую вам! А все, что я делаю — не след в искусстве, а царапины. Мне до вас так же далеко, как одуванчику до вершины дерева.
— Примечательная деталь! Хорош одуванчик! — смеялась Люба Юкина, художница-кукольница с затуманенным взглядом. — Ты не одуванчик, ты — баобаб!
— Ты Гаргантюа, — вторил Любе ее муж, график Сергей Юкин, у которого были темные круги под глазами и на его картинах все предметы имели темную обводку и казались замурованными в плиты из цемента, то есть выглядели барельефами. Куклы его жены, напротив, выглядели живыми существами, персонажами с яркими характерами. Из отходов от шитья (лоскутов, тесьмы) Юкина создавала разноцветное царство огромных (с подушку) пузатых мышей и птиц; из разных безделух, пряжек, пуговиц, блесток (у нее все шло в дело) конструировала рыб, из ваты и ниток — богадельню, серию стариков и бабуль.
— Почему ты не продаешь куклы? — как-то спросил я Юкину, зная, что они с мужем живут в постоянной нужде.
— Как же я могу их продавать? — возмутилась Юкина. — Это ж мои дети! Мои куклы играют большую роль на бытовом уровне. Сергей ведь пишет жестко, он и человек жесткий. Прекрасный, но невыносимый. У нас случаются веселые скандальчики, я их называю «увеселение души». Так вот, мои куклы смягчают атмосферу в семье. У нас терпимое сожительство. Мы немного устали друг от друга, ведь знакомы сто лет. Он еще в детстве дергал меня за косы, кидался камнями — я уже тогда нравилась ему.
Бывая в мастерской Сухова, я думал: «Хорошо, что у нас есть своя микросреда, где всегда найдешь понимание, поддержку. И что странно, у художников разные материальные возможности, но жизнь протекает более-менее одинаково».
Сухов всегда старался как можно дольше задержать друзей, даже пускал фонтан на полную мощность, устраивал водную завесу, чтобы никто не пробрался к двери. Я-то уходил последним, а то и оставался ночевать, и вообще слыл угрожающе общительным.
В мастерской Купермана, о котором я уже упоминал, постоянно блуждали женщины с пышными формами в легкомысленном одеянии — они вдохновляли на работу хозяина мастерской и его закадычного друга художника Кирилла Дарона. Эти типы в основном любили слабый пол и только отчасти живопись. Случалось, в мастерской появлялись даже малолетки, испытывающие гормональный бум — они то и дело выдавали художникам плаксивое обожание.
Мастерская в монастыре настолько обросла легендами, что трудно было понять, где правда, где вымысел, но доподлинно известно — Куперман и Дарон носили только импортные одежды (занимались «фарцовкой», покупали шмотки у иностранцев), а по вечерам фланировали по улице Горького, подходили к театрам и своеобразно кадрили юных зрительниц:
— Как вам понравились наши декорации? — спрашивали, выдавая себя за оформителей спектакля.
У обоих художников была четкая цель — жениться на богатых иностранках и укатить из страны, что позднее они и осуществили (один теперь в Англии, другой в Бельгии).
О работах этих деятелей ничего хорошего сказать не могу; Куперман черкал (рахитичным штрихом) какие-то замысловатые сюжеты (не имеющие никакого отношения к российским традициям), а Дарон одно время рисовал улицу Горького и Кремль, потом ромашки и васильки — сплошные ромашки и васильки (картины отличались только форматом), но «цветочную» серию покупали иностранцы, как символ России.
Эмигрировав, Куперман первым делом показал свои «штрихи» Шагалу и тот сказал: «Молодой человек, я это давно прошел». Дарон, по слухам, вообще забросил живопись. Вполне возможно, ведь теперь у него богатая жена, коттэдж с видом на залив. Зачем ему теперь утруждать себя рисованием, тем более, что в Бельгии полно красивых женщин.
Еще более безобразное отношение к художеству демонстрировал близкий приятель «монастырщиков» Валерий Красновский, которому было все равно, что делать, лишь бы получать деньги. Каким-то странным образом (по слухам, через «своих» в министерстве) он постоянно был главным художником: то на «Диафильме», то в издательствах; правда, из «Диафильма» его со скандалом выгнали, поскольку там он умудрялся под чужой фамилией оформлять лучшие ленты (делал плохо, ведь не имел «божьей искры») и сам себе (на то же подставное лицо) выписывать гонорары. Красновский одним из первых купил машину и кадрил симпатичных москвичек «на ходу». Во дворе мастерской он поставил импортный надувной гараж, который шатался точно гигантский студень (почему-то это чудище ему приходилось все время подкачивать).
Виталий Петров писал полотна под Рокуэла Кента, но считал себя повыше американца, и, само собой повыше большинства собратьев по творческому цеху. Его жена работала в Союзе художников и пробила мужу огромную мастерскую-мансарду в «сталинском» доме на Кировской и должность доцента в Калининском художественном училище, и немыслимые привилегии: дорогостоящие командировки на Чукотку,