явственно, как виделось тогда в театре.
Как думаешь, что это было?
«Долго, долго я лежал в ночи без сна, думая, как рассказать мне свою повесть».
(Раз!)
Теперь в темноте я слышу на реке пароходы.
(Два!)
Теперь я слышу на реке громкие гудки.
Время! Где ты теперь, в каком месте и в каком времени?
О, теперь я слышу свистки на реке! О, теперь большие суда идут вниз по течению! Громкие гудки раздаются в устье, большие суда выходят в море!
А ночью в темноте, в сонной тишине земли, река, темная, многоводная река, полная странного времени, странного времени, странного, трагического времени, струится к морю!
Господи, сколько бы мне хотелось рассказать всего! Жаль, не обладаю литературным даром! Хотелось бы написать книгу, поведать людям о том, что происходит у меня в душе, и обо всем, что вижу.
Прежде всего я рассказала бы об одежде, которую носят люди. Невозможно понять, что человек собой представляет, пока не увидишь, как он одет. Люди одеваются в соответствии со своей сущностью. И не следует думать, что выбор одежды случаен. На свой манер одеты актеры, проповедники, политики, врачи, шарлатаны и психологи: у них все напоказ, они демонстрируют себя всему миру. По обуви, галстукам, рубашкам, носкам и шляпам можно определить, что у человека на первом месте: свой внутренний мир или окружающий.
Замечательнее всех старухи, носящие уйму всевозможных мелочей. Их много в Англии. Живут они в отвратительных маленьких отелях в Блумсбери и тому подобных местах. Много их и в Бостоне. У них странные лица, они не от мира сего.
Знаешь, я как-то видела в Бостоне изумительную старуху! В ресторане. На ней было, пожалуй, около тысячи мелочей. Она была одета в черное платье, сплошь покрытое бусами, браслетами и блестящими украшениями. Господи! Весило оно, должно быть, тонну! Кроме того, платье было все в кружевах, они словно бы стекали с рукавов, окутывали запястья и окунались в суп. И еще у нее была масса колец, браслетов, бус, ожерелий, воротник на китовом усе, тоже в кружевах, серьги, в волосах всевозможные гребни, шляпа, усеянная множеством украшений, перьями, фруктами, птицами. Господи! Эта женщина была ходячим музеем! И до того странной, что меня разобрало любопытство. Я подошла к ней как можно ближе, попыталась подслушать, что она говорит, но не смогла. Чего бы я только ни отдала, чтобы узнать об этом. В ней было нечто очень трагичное. Странно, правда? Это идет у них откуда-то изнутри, из чего-то причудливого, рассыпанного, как бусы, перемешанного, плотно слежавшегося и утопающего в океане вздора.
Хотелось бы рассказать и о белье. Старуха Тодд, бедняжка, жила у нас и заболела бронхитом, мы боялись, что она умрет. Она прямо-таки горела в жару, вся дрожала, мы с Эдит раздели ее и уложили в постель. Господи! Поверишь ли? На ней было три пары старомодных хлопчатобумажных рейтуз!
– Тодд! – воскликнула я. – Тодд! Господи, в чем дело?
– Спрячь меня от них! – ответила она. – Они меня преследуют!
– Они? – удивилась я. – Тодд, ты о ком? Здесь, кроме нас, никого нет.
Бедняжка была просто в ужасе. Потом она рассказала мне, что много лет боялась нападения мужчин и потому носила все ли штуки.
Грустно это, господи! Когда я только познакомилась с ней, она была молодой и очень красивой, только что пришла из больницы, Белла была у нее первой роженицей. Потом, когда я рожала Элму, мы снова пригласили ее. Тогда я чуть не умерла. Тодд была просто замечательной, потом она постоянно приходила и жила у нас. Странно, правда? У нее было множество поклонников, несколько мужчин хотели жениться на ней, а у нее постоянно жил в душе этот ужас.
Да! А потом я хотела бы написать, что испытываешь, когда рожаешь, и каково было, когда Элма появилась на свет, беременная, я все лето ложилась на землю, на зеленый склон холма, и чувствовала, как громадная земля движется подо мной и летит по орбите на восток вокруг солнца. Я понимала землю, я превращалась в нее, мое тело было землей, и ребенок шевелился внутри, когда я лежала на зеленом склоне холма.
Приехали Тодд и доктор Рот – он был великолепным хирургом – а я, казалось, была не в своем уме. И все же знала обо всем, что происходило вокруг. Было одиннадцать часов утра, шел август, жара стояла страшная, я слышала, как проходят люди по улице. Слышала лязг щипцов развозчика льда, крики детворы, инезапно расслышала, как поют птицы на деревьях, и воскликнула: «Как приятно дыхание утра с пением ранних птиц», так оно и было.
Утро было великолепным – Господи! – а я сходила с ума от боли. Такого ты не можешь даже представить себе. Это превращается в своего рода беспредельную, непереносимую радость, одна часть тела, верхняя, словно бы плавает над тобой, другая как будто прикована цепями к земле, и тебя раздирают, колют ножами, по тебе прокатываются огромные волны боли, и когда боль накатывала, я кричала:
–
И видела Тодд с доктором Ротом, движущихся сквозь боль, это было очень странно, потому что их лица то расцветали, то увядали от боли. А потом появились огромные, нежные руки Тодд, вечные и мягкие, они были большими и сильными, как мужские подо мной, и я не боялась, но думала, что умираю, была в этом уверена и воскликнула:
– Тодд! Тодд! Прощай, я ухожу из жизни!
И она ответила:
– Нет, дорогая моя! Нет, милая! Все будет хорошо!
Она так любила меня, Господи! Тогда я была красивой, очень маленькой и красивой. Однако в Тодд и докторе Роте было что-то странное, жуткое. Я никогда не видела их такими, он всегда бывал очень мягким. Потом он говорил мне, что очень беспокоился, но тогда он склонялся надо мной и выкрикивал мне в лицо:
– Тужься! Ты должна тужиться, мать! Плохо стараешься! Надо постараться получше! Давай-давай, мать! Не можем же мы за тебя родить! Тужься! Тужься сильнее, мать! Ты не стараешься!
А Тодд сказала: «Да старается она!». Она очень рассердилась на него, и они оба ужасно беспокоились, роды затягивались. А потом все кончилось, и я поплыла на облаках покоя, я плавала в чудесном, волнующемся океане блаженства.
Да, и вот что! Мне хотелось бы рассказать все о моей маленькой Элме, какой она была крохотной, и что говорило это дитя! Знаешь, она была забавным ребенком! Однажды мы пили чай, и она пошла к двери, а у нас были гости, ей тогда не было еще и четырех лет, я окликнула ее:
– Элма, Элма, ты куда?
А она ответила:
– Ухожу, ухожу, огарок!
Господи! Я думала, там все умрут со смеху, но в этом было и нечто замечательное. Разве не странно услышать такое от четырехлетнего ребенка? Должно быть, она слышала, как кто-то из нас цитировал Шекспира.
А однажды Элма, когда мы с Эдит вошли к ней, готовила уроки. Разложила книги на полу вокруг себя и читала слова по бук-нам. Произносила каждое слово отрывисто, словно ругала его:
– Эр-а-эм-а, рама! Эр-а-эм-а, рама!
Потом принялась за другое:
– Эф-тэ-е-эн-а, стена! Эф-тэ-е-эн-а, стена!
Господи, как мы расхохотались! Бедный ребенок думал, что буква «эс» называется «эф». И потом, если что не так, мы говорили «Эр-а-эм-а, рама!» – это было все равно, что «черт возьми», только лучше.
Господи, какой этот ребенок был уморой! Ты даже не представляешь, что она говорила за столом. Иногда мы не могли есть от смеха. Хорошо бы вспомнить что-нибудь… А, да! Мы говорили о загородном доме, о том, как назовем его, и Элма сказала: