минут он молчал, любовно потряхивая отца за плечи; потом заговорил о «них». Мистер Бранделл считал, что все ополчились против него, твердил, что папа его единственный друг на свете и спрашивал, презрительно и имеете с тем жалко:
– Джо, что
– Слышал только, – ответил отец, – что роль ты играешь замечательно, что сейчас на сцене равных тебе нет, что всем далеко до тебя, Дик – и сам я тоже так считаю.
– И даже Подколодному? Даже Подколодному? – воскликнул мистер Бранделл со злобной гримасой.
Мы знали, что он имел в виду Генри Ирвинга, и не ответили. После своего провала на гастролях в Лондоне он в течение многих лет был уверен, что провал произошел по вине Ирвинга. В его представлении этот человек являлся чудовищем, постоянно строящим планы подвести его, погубить. Он был одержим мыслью, что почти все на свете ненавидят его, стремятся сжить со свету, поэтому схватил отца за руку и, пристально глядя ему в глаза, сказал:
– Нет-нет! Не лги мне! Не води меня за нос! Ты единственный, кому я могу доверять!
И принялся рассказывать о кознях своих врагов. Исступленно бранить всех и каждого. Сказал, что все рабочие сцены сговорились против него, что никогда не ставят декорации вовремя, что перерывы между действиями способны загубить постановку. Видимо, он считал, что враги его платят рабочим, дабы испортить спектакль. Папа говорил ему, что это глупость, что никто на такое не пойдет, а мистер Бранделл все твердил:
– Они пойдут! Они ненавидят меня! И ни за что не успокоятся, пока не сживут со свету!
И заговорил злобным голосом:
– Тогда почему же я изъездил эту страну от побережья до побережья, каждый вечер играл в новом городе и никогда не знал таких неприятностей? Да! Черт возьми, я играл в каждом оперном театре, в каждом захолустном лектории на североамериканском континенте, и всякий раз сцена бывала подготовлена вовремя! Декорации привозили за два часа до спектакля и устанавливали своевременно! Да! Так бывало в любом городишке! По-твоему, в Нью-Йорке это невозможно?
Немного помолчав, он продолжал с горечью:
– Я отдал жизнь театру. Отдал публике лучшее, что было во мне – и какую же благодарность получил? Публика меня ненавидит, коллеги обманывают и предают. Я начал жизнь банковским служащим, в клетке кассира и подчас проклинаю злую судьбу, которая вырвала меня оттуда. Да! – яростно выпалил он. – Нужно было пренебречь этой мишурой, блеском, недолгой славой – аплодисментами толпы, которая завтра же тебя забудет, а послезавтра оплюет – зато я приобрел бы нечто бесценное…
– Что же? – спросил отец.
– Любовь благородной женщины и счастливые голоса малышей.
– Отдает наигрышем, – цинично заявил отец. – Дик, да ведь тебя целый пехотный полк не смог бы не пустить на сцену. Актерство из тебя так и прет.
– Да, – сказал с отрывистым смешком мистер Бранделл, – ты прав. Я говорил, как актер. – Подался вперед и уставился в зеркало на гримировочном столике. – Актер! И ничего больше! «Коню, собаке, крысе можно жить, но не тебе».
– Дик, – заметил отец, – я бы не сказал этого. Ты живешь полной жизнью.
– Всего-навсего актер! – воскликнул мистер Бранделл, глядись в зеркало. – Жалкий, рисующийся, низкий, высокомерный актеришка! Актер – человек, который лжет и не сознает этого, который произносит слова, написанные лучшими, чем он, людьми, читатель любовных записок от продавщиц, соблазнитель доступных женщин, человек, который прислушивается к интонациям собственного голоса, который не может купить в мясной лавке кость для своей собаки без мысли о том, какое производит впечатление, который не может даже поздороваться, не играя –
– Откуда так несет наигрышем? – произнес папа, поворачиная голову и принюхиваясь.
– Актер! – заговорил снова мистер Бранделл. – Человек, который перебывал столькими персонажами, что уже не способен быть самим собой! Который имитировал столько чувств, что у него не осталось своих! Знаешь, Джо, – голос мистера Бранделла стал каким-то шелестящим, – когда мне сказали, что моя мать умерла, у меня был миг – да, пожалуй, именно миг – искреннего горя. А потом я побежал глядеться в зеркало и очень жалел, что нахожусь не на сцене, не могу показать лица публике. Актер! Человек, который создал столько лиц, что уже не знает собственного – он коллекция поддельных рож!.. Какое лицо вам угодно, дорогая моя? – обратился он ко мне с иронией. – Гамлета? – И тут же стал выглядеть Гамлетом. – Доктора Джекила и мистера Хайда? – Тут его лицо чудесным образом дважды преобразилось: в первый миг он выглядел доброжелательным джентльменом, в следующий – уродливым, жутким чудовищем. – Ришелье? – И сразу же превратился в коварного, зловещего старика. – Франта Браммелла? – И стал юным, жизнерадостным, надменным и глупым. – Герцога Глостера? – И преобразился в жестокого, беспощадного негодяя, которого ему вскоре предстояло играть.
Это было необыкновенно, очаровательно; и вместе с тем жутко. Казалось, он обладал какой-то мощной, кипучей энергией, которая вся уходила в этот чудесный и губительный дар подражания – дар, который, возможно, как он говорил, разрушил, уничтожил его собственную личность, потому что в промежутках между преображениями этого человека мимолетными, тревожащими проблесками возникало некое осознание, скорее угадывалось, чем вспоминалось, каким был этот человек, как выглядел – возникало осознание беспокойного, заблудшего, одинокого духа, который проглядывал с упорной, печальной, безмолвной неизменностью сквозь все изменения его маски.
Мне казалось, что мистер Бранделл испытывал настоящее отчаяние, настоящее горе. Думаю, его, как и моего отца, мучила вечная загадка театра: его почти невозможные грандиозность и великолепие, его поэзия и очарование, не сравнимые ни с чем на свете; и шарлатанство, дешевка, которыми он разлагает тех, кто служит ему. Ричард Бранделл был не только величайшим актером, какого я видела на сцене, он был еще и человеком величайших достоинств. Обладал всеми способностями, какими должен обладать великий актер. И вместе с тем дух его был обезображен словно бы неуничтожимым налетом – он чувствовал, осознавал этот налет, как человек может осознавать действие смертного яда в крови, с которым он ничего не в силах поделать.
Мистер Бранделл играл во множестве пьес, от великой музыки «Гамлета» до нелепой, мелодраматической ерунды, которую писали для него литературные поденщики, и в ролях, написанных ими, раскрывал могучий талант с теми же страстью и энергией, что и в своих чудесных образах Яго, Глостера, Макбета. Подобно большинству людей, сознающих в себе что-то порочное, фальшивое, он как-то байронически презирал себя. Постоянно обнаруживал, что чувство, которое считал глубоким и подлинным, было просто-напросто проявлением тщеславия, опьянением самовлюбленностью, самообманом, приносящим глубокое романтическое удовлетворение; и покуда душа его корчилась от стыда, он злобно насмехался над собой и над собратьями-актерами. Иногда загонял кого-то из них в угол, чтобы тот не мог удрать, и безжалостно обрушивался на него:
–
Вижу по вашему взгляду, вам до смерти хочется послушать, о, вы слишком вежливы, чтобы обратиться с такой просьбой. Я знаю, послушать, как я говорю о себе, вам будет приятно. Вам, разумеется, рассказать о себе нечего, так ведь? – насмехался он. – О, дорогой мой, вы слишком скромны! Ну, о чем пойдет у нас речь? О чем желаете сперва послушать? О том, как меня принимали в Лиме, штат Огайо? Или в Кейро, штат Иллинойс? Знаете, там я заставлял зрителей держаться за край сиденья. Это было чудесно, старина! Какая была овация! Они поднялись и аплодировали десять минут! Женщины бросали мне цветы, сильные мужчины рыдали. Вам интересно? Вижу, что да! Видно по вашему жадному взгляду! Позвольте рассказать еще кое- что. Хотите послушать о женщинах? Дорогой друг, они без ума от меня! Сегодня утром я получил по почте шесть записок, три от бостонских богатых наследниц, две от жен богатых торговцев продуктами и сеном в Миннесоте… но я должен рассказать вам о приеме в Кейро… В тот вечер я играл в «Гамлете». Хорошая роль, старина, – пожалуй, чуточку старомодная, но я сделал вот что: дописал несколько речей в разных