И я поняла, что это правда! Поняла, что Мост был его творением, что жизнь его была посвящена Мосту. Он не мог передвигаться на парализованных ногах, и, однако, из него исходила жизненная сила; взгляд его был спокойным, безмятежным и, однако, пронизывал пространство словно возглас, словно сияние; он сидел в кресле-каталке, однако жизнь его была исполнена радости, и я сознавала в глубине души, что Мост действительно построил он. Я не думала обо всех людях, исполнявших его волю, – я только знала, что это ангел, титан, способный строить громадные мосты собственноручно, не сомневалась, что он все делал сам. Я забыла, что это старик в инвалидном кресле; я была уверена, что он мог бы при желании вознестись в пространство, а потом вновь опуститься на землю, совсем, как Мост.
Я ощущала невыразимые счастье и радость, казалось, я открыла мир в тот день, когда он был создан. Я словно бы возвращалась к тому месту, откуда все исходит, словно бы познавала исток, откуда все берет начало, и находила его в себе, поэтому чувствовала, что теперь будут только бессмертные радость, сила и уверенность, что с сомнениями и замешательством покончено. Да! Я сознавала, что этот человек построит Мост, по прикосновению его руки, по жизненной силе, которая исходила из него, но была так растеряна, что смогла только произнести: «Папа! Это
А он был таким большим и добрым, все время улыбался и держал меня за руку. И ответил с немецким акцентом, наверное, был родом из Германии: «Послюшай, тфой отец гофорит, што я, а ты долшна верить отцу, потмоу што он фсегда гофорит прафду».
Тогда я сказала: «Нет! Как вы
Оба поняли, о чем я думаю, и папа сказал: «Что? Как
Господи! Это было так нелепо, что я поневоле рассмеялась, но папа был очень серьезен, он умел убеждать людей, в чем угодно, и я сказала: «Нет,
И он ответил: «Тфой отец гофорит, что да, а ты долшна ему фсегда ферить».
– Что-что? – спросил папа. – Майор, в чем смысл последнего замечания?
– Я опъяснил ей, – ответил старик, – ты прафдивый шеловек, Джо, и она долшна фсегда ферить сфоему папе.
Тут папа запрокинул голову и засмеялся на свой странный, необузданный манер; в смехе его слышались некие судьба, пророчество.
– Да, черт возьми, – сказал он, – она должна всегда верить своему папе.
Я подошла к окну, стала глядеть на Мост, он то казался до того близким, что можно коснуться рукой, то находящимся за много миль, а они оба смотрели на меня; потом я разглядела машины, ехавшие по Мосту в обе стороны, крохотных людей на нем, и сказала: «Не верю. Люди не услышали бы вашего голоса. Слишком далеко».
– Ладно, тогда покажу тебе, – сказал папа. Подошел к окну, приложил руки ко рту рупором, а голос у него был сильный, великолепный, он прекрасно владел им: мог заставить его звучать то будто из живота, то будто откуда-то издалека, и крикнул так громко, что вся комната задрожала:
– ЭЙ! ЭТО ТЫ?
Потом ответил странным, слабеньким голоском, словно бы доносящимся за много миль:
– Да, сэр.
– ОТКУДА У ТЕБЯ СИНЯК? – спросил папа.
Голосок ответил: – Приятель поставил.
– КАК ТАМ МОСТ? – крикнул папа.
– Замечательно, сэр, – послышался голосок.
– ПОДТЯНИ ОСЛАБЕВШИЕ ТРОСЫ. НАМ НИ К ЧЕМУ НЕСЧАСТНЫЕ СЛУЧАИ, – приказал папа.
– Будет сделано, сэр.
– РЫБЫ НАЛОВИЛ? – крикнул папа.
– Нет, сэр, – ответил голосок.
– ПОЧЕМУ?
– Не клюет.
Скажите, скажите: где теперь утраченное время? Где утраченные суда, утраченные лица, утраченная любовь? Где утраченная девочка? Никто не видел ее на отходящих судах? У воды? Утрачена? Никто не говорил с ней? Господи, неужели никто не может найти ее, остановить, задержать – вернуть мне девочку? Нет ее? Всего минуту, умоляю, всего минуту измеренного, расчитанного, забывчивого времени!
Нет ее? Значит, она утрачена? Неужели никто не в силах вернуть мне девочку? Вы построите еще более огромные машины, еще более высокие башни, наш прах будет содрогаться в такт вращению еще более громадных колес: так неужели у вас нет машин, способных вернуть шестьдесят секунд утраченного времени? В таком случае она утрачена.
Ты полюбил бы папу. Он был такой необузданный, красивый, все обожали его. В том-то и беда: все давалось ему легко, он никогда ни к чему не прилагал усилий.
За год до его смерти мне было около шестнадцати лет. Господи, я была прямо-таки писаной красавицей и думаю, что почти такой и осталась. Хорошее у меня лицо? Оно такое же, как всегда, люди мало меняются.
Папа в тот год играл в Нью-Йорке. Слышал ты о пьесе «Полониус Поттс, филантроп»? Чудесная пьеса! Папа в ней был замечателен – он играл профессора Макгиллигру Мампса, доктора богословия из Мемфиса – люди начинали хохотать, едва он появлялся на сцене. Сохранилась его фотография в гриме: у него лысый парик, длинные бакенбарды, торчащие клочьями в разные стороны, одет он в длинный сюртук, в руке большой обвислый зонтик, который раскрывался всякий раз, стоило папе на него опереться. «Моя фамилия Мампс, Макгиллигру Мампс из Мемфиса…», потом он вытаскивал из бокового кармана большой красный платок и оглушительно сморкался. Хохот после этого не утихал пять минут.
Папа был очень красивым. Уголки его рта загибались вверх, словно он всегда был готов улыбнуться, а когда улыбался, лицо его будто бы светилось. В это было что-то изысканное – словно бы кто-то включал свет.
Таких пьес больше не ставят. Видимо, зрители сочли бы их примитивными, глупыми. Я считала их замечательными. Не знаю, но мне кажется, что люди тогда были проще. Большинство людей сейчас такие спесивцы – каждый полагает, что постоянно должен говорить или делать что-то умное. Такие вычурные, я от них устаю. Большинство молодых людей совершенная шваль, все представляют собой чью-то бледную тень – чуть-чуть фальши здесь, капельку притворства там, сплошное подражание. Господи, чего ради стараться выглядеть не тем, что есть, не быть самим собой?
На другой год Ричард Бранделл поставил «Ричарда Третьего» и прислал моему отцу билеты с запиской, в которой очень взволно-нанно и настойчиво просил заглянуть к нему перед спектаклем. Отец не играл на сцене уже около года. Глухота его так усилилась, что он уже не слышал суфлера, и дядя Боб дал ему должность своею секретаря в управлении полиции. Я приходила к нему каждую субботу, – полицейские были очень любезны со мной, давали коробки карандашей и большие пачки прекрасной бумаги.
Мистер Бранделл не видел моего отца несколько месяцев. Придя в театр, мы ненадолго отправились за кулисы. Когда отец распахнул дверь и вошел в артистическую уборную, Бранделл обернулся и выскочил из кресла, будто тигр, обнял отца обеими руками и воскликнул дрожащим, взволнованным голосом, словно в невыносимой душевной муке:
– Джо! Джо! Я ошень рад твоему приходу! Ошень рад видеть тебя!
Волнуясь, он всегда говорил с заметным акцентом. Он хоть и утверждал, что по рождению англичанин, но родился в Лейпциге, отцом его был немец; настоящая фамилия его была Брандль, став актером, он изменил ее на Бранделл.
Я больше ни у кого не видела такой потрясающей возбудимости. Мистер Бранделл был очень красив, но в ту минуту его лицо, приятное, выразительное, удивительно подвижное, было так раздуто и перекошено сильным душевным волнением, что он походил на свинью. Обычно он бывал очень обаятельным, сердечным, приветствовал меня нежно, ласково, целовал. Но тут на радостях забыл обо всем. Несколько