только хуже, что моя натура, особенности характера доставляют ему мучения, что именно в них — главная причина того, что он так вымотался за последний год. Меня не покидало ощущение, что в нашей жизни совершается какой-то чудовищный раскол.
И вот теперь я чувствую себя абсолютно жалкой и беспомощной. Я сама все испоганила, сама разрушила жизнь моего любимого. Да, именно это я и сделала — конечно, непреднамеренно, — и
Я больше не верю сама себе. Все, что я делаю, доставляет ему боль. Если я делюсь с ним своими заботами, мне кажется, что мне надо вести себя более уверенно, «позитивно». Даже сейчас я могу поделиться своими слезами только с собой. Я и им не доверяю. Может быть, я просто продолжаю попытки привлечь к себе его внимание, хотя сейчас внимание надо уделять ему? Если я поделюсь с ним, не окажется ли так, что я опять хочу уцепиться за него, требуя от него чего-то, чего он уже не может мне дать, — вместо того чтобы помочь ему, поддержать его? Разговаривая с собой, злюсь на Кена, думаю о том, как я жила одна и как это было легко. Я понимаю, что мне совершенно не с кем поговорить, не с кем поделиться ни одной из своих жутких мыслей. Раньше я делилась с Кеном, но теперь совсем измучила его своей требовательностью, своими жалобами и своим упрямством. Если о своих чувствах я не могу поговорить с Кеном, если я изо всех сил пытаюсь обезопасить его, это значит, что сейчас у меня нет никого, с кем я могла бы быть по-настоящему откровенной. Перебираю в уме своих друзей и понимаю: нет никого, с кем бы я могла поговорить. Боюсь, что я своими собственными руками разрушаю наш брак.
Вечером перечитала то место из «Курса чудес» и просила Бога о помощи — другого пути я просто не вижу, я не справляюсь сама, я, черт возьми, только порчу все дело — прошу,
Я никогда не узнаю, чего ему стоило все это время быть рядом со мной, когда мы оба даже не знали друг друга как следует. Он слишком долго тащил меня на себе. Я никогда не узнаю.
Для нас обоих это была невыносимая пытка. Психологические мучения были невероятными; казалось, что они настолько сильны, что высасывают все твое существо и ты полностью исчезаешь в черной дыре боли, из которой не может вырваться ничего, даже дыхание.
Сильнее любовь — сильнее и боль. Любовь наша была огромна, боль оказалась соответствующей. Из боли росли обида, раздражение, язвительность, желание обвинить.
Ничего не могу поделать со своей обидой и негодованием на него за то, что он так изменился. Он говорит, что перестал помогать мне, потому что выбился из сил. А мне кажется, что он перестал помогать, потому что злится на меня. По-моему, он не может меня простить — может быть, это из-за того, что я сама не могу простить себя. И я
Прошлой ночью мы оба не могли заснуть и начали разговаривать. Я рассказала, что иногда — порой довольно часто — думаю о том, чтобы уйти от него. Он сказал, что тоже часто думает о том, чтобы уйти от меня. Может быть, уехать в Бостон. В какой-то момент он вскочил с постели — от этих разговоров мы оба взвинченные — и сказал: так и быть, пусть Тан [наш пес] останется у тебя. Когда он снова лег, я сказала: мне не нужен Тан, мне нужен ты. Он сел и посмотрел на меня — в глазах у него были слезы, я стала плакать, но никто из нас не двинулся. У нас обоих есть чувство, что дальше мы не можем. Я хотела бы простить его, но, кажется, не могу, кажется, я слишком зла на него. И еще я знаю: он не простил меня. Думаю даже, что я ему неприятна.
На следующий день я поехал в магазин Энди. Казалось, что испортилось вообще все, что могло испортиться. Все в жизни стало пресным, ничего не доставляло удовольствия, я ничего не хотел, ни о чем не мечтал, ни к чему не стремился, кроме одного — избавиться от всего этого. Трудно передать, насколько мрачным становится мир в периоды, подобные этому.
Как я уже сказал, стали вылезать наружу наши собственные неврозы, усиленные и раздутые скверными жизненными обстоятельствами. Что касается меня, то, когда мною овладевает страх, моя обычная легкость во взгляде на мир, которую можно великодушно назвать остроумием, вырождается в саркастичность и желчность, едкую язвительность к тем, кто меня окружает, не потому, что я язвителен по натуре, а потому что мне страшно. В такой ситуации я определенно не подарочек. Ко мне вполне можно применить фразу из Оскара Уайльда: «У него нет врагов, зато его искренне ненавидят все его друзья».
Что же касается Трейи, то, если ее переполняет страх, ее стойкость и сила вырождаются в косность, жесткое упрямство, стремление все контролировать и над всем властвовать.
Именно это с нами и произошло. Я не мог прямо и откровенно высказывать Трейе свое недовольство, поэтому я постоянно прятал его под маской сарказма. А она, со своей неуступчивостью, монополизировала все основные решения в нашей жизни. Мне казалось, что у меня вообще нет никакой власти распоряжаться своей жизнью, потому что у Трейи всегда оказывался козырь: «У меня ведь рак!»
Мы заставили своих друзей разбиться на партии: ее друзья считали, что я человек определенно дрянной; я же пытался втолковать своим, что с такой женщиной жить просто невозможно. И мы оба были правы. После того как Трейя съездила отдохнуть с двумя своими лучшими подругами (там она, кроме всего прочего, заставляла их одеваться в другой комнате, чтобы дать ей возможность поспать еще полчасика), они отвели меня в сторонку и спросили: «Она же постоянно командует — как ты уживаешься с ней все время? Мы и три дня с трудом вытерпели». А после вечерних семейных или дружеских посиделок они утаскивали в сторону Трейю и спрашивали ее: «Как ты с ним живешь? Он как гремучая змея, свернувшаяся кольцом. Он что, всех ненавидит?»
Язвительность схлестнулась с неуступчивостью, и результат вышел сокрушительным для нас обоих. Мы ненавидели не друг друга — мы ненавидели невротических клоунов, сидящих друг в друге, — и эти клоуны замкнулись в какую-то губительную спираль: чем отвратительнее вел себя один, тем отвратительнее в ответ поступал другой.
Был лишь один способ разорвать этот порочный круг — дать свободный выход нашим неврозам. В самом деле, мы ведь не могли повлиять на наши жизненные обстоятельства и наши настоящие болезни. Мы оба были психотерапевтами и понимали: единственный способ переломить невротическую депрессию — это дать выход ярости, клокочущей под ее поверхностью. Но можно ли выплеснуть ярость на женщину, больную раком? Можно ли наброситься на мужчину, который два года был рядом с тобой и в беде, и в радости?
Все эти мысли крутились у меня в голове, когда я заходил в магазин Энди. Где-то с полчаса я разглядывал разное оружие. Что мне надо — пистолет или ружье? Наверное, ружье «хемингуэй», но тогда потребуется еще и крепкая проволока. Чем дольше я ходил по магазину, тем более взвинченным и озлобленным я становился. И тут я понял. Я действительно хотел убить кого-нибудь. Не себя.
Я вернулся домой, и все это снова всплыло в сознании. Я заставил себя усесться за письменный стол в гостиной и стал заниматься каким-то неотложным делом. Пришла Трейя с газетой в руках и стала