формах, и для меня это очень важно.
Когда Трейя приходила в себя после второго этапа химиотерапии, ее легочная инфекция вызвала небольшое воспаление. Врачи уверяли, что тут нет ничего страшного, но, опасаясь контактов Трейи с внешним миром, они попросили меня несколько дней не навещать ее. Мы стали общаться по телефону; она занималась творчеством, медитировала, писала письма, работала с вопросом «Кто я?», делала записи в дневники, и все у нее шло хорошо.
А у меня — нет. Во мне происходило что-то очень скверное, но я не мог понять, что именно. Я чувствовал себя отвратительно.
— Норберт, я снова поеду на Драхенфельс. Позвоню тебе из Кенигсвинтера. И еще: у тебя ведь есть номер Эдит?
— Да, Кен. Ты-то в порядке?
— Не знаю, Норберт. Не знаю.
Я дошел пешком до Рейна, сел на паром до Кенигсвинтера. Оттуда ходят трамваи до самого верха, до легендарной Драхенфельс, самой популярной туристической достопримечательности в Европе, где стоит величавая крепость, которая некогда контролировала Рейн на протяжении двухсот миль. Как и во всякой «раскрученной» достопримечательности, в Драхенфельсе сочетаются исторический памятник, от которого захватывает дух, и довольно убогий туристический аттракцион. Впрочем, в крепости есть башня, но большинству туристов лень на нее забираться. Там минут двадцать приходится осторожно карабкаться по лестнице — крутой, узкой, вызывающей клаустрофобию.
С башни открывается обзор миль на сто во все направления. Мой взгляд скользнул вправо: Бад- Годесберг, Боннский кафедральный собор, Кельнский собор в семидесяти километрах к северу. Я смотрю наверх — небо; смотрю вниз — земля. Небо — земля; небо — земля. И тут я начинаю думать про Трейю. За последние несколько лет она вернулась к своим земным корням, к своей любви к природе, телу, созиданию, женскому началу, приземленной открытости, доверию и заботе. А я тем временем оставался там, где мне и хотелось быть, где я чувствовал себя как дома — то есть на небе, которое, согласно мифологии, является не миром Духа, а аполлоновским царством идей, логики, понятий и символов. Небо связано с разумом, земля — с телом. Я постигал чувства с помощью идей; Трейя постигала идеи с помощью чувств. Я все время двигался от частного к универсальному; Трейя всегда двигалась от универсального к конкретному. Мне нравилось думать, ей нравилось создавать. Мне нравилась культура, ей нравилась природа. Я закрывал окно, чтобы послушать Баха, она выключала Баха, чтобы послушать пение птиц.
Согласно древним традициям, Дух не обитает ни на небе, ни на земле — он обитает в сердце. Сердце всегда считали совмещением или точкой соприкосновения неба и земли, той точкой, где земля притягивает небо к себе, а небо возносит землю. Ни небо, ни земля порознь неспособны вместить в себя Дух — только равновесие двух этих начал, находящееся в сердце, способно привести к потайной двери за пределами смерти, ограниченности и боли.
Вот что сделала для меня Трейя, вот что мы с ней сделали друг для друга — показали путь к сердцу. Когда мы обнялись, соединились земля и небо, Бах слился с пением птиц, а счастье распростерлось перед нами, насколько хватало взгляда. Первое время, что мы были вместе, нас немного раздражало то, какие мы разные: я — профессор не от мира сего, вечно витающий в облаках и развивающий сложнейшие теории вокруг элементарных вещей; Трейя — человек, который цепляется за землю и отказывается где-то витать без запланированного расписания полетов.
Но вскоре мы поняли, что вся суть именно в том, какие мы разные, что, может быть, то же самое относится ко многим мужчинам и женщинам (точь-в-точь как у Кэрол Джиллиган), что мы вовсе не полноценные и самодостаточные люди, а половинки друг друга: одна половинка от неба, другая — от земли, и именно так и должно быть. Мы научились ценить свою непохожесть, и не просто радоваться этой непохожести, а благодарить ее. Моим домом всегда были идеи, домом Трейи — природа, но вместе, соединенные в сердце, мы составляли целое; мы создавали то первоначальное единство, которого оба не могли достичь по отдельности. Нашей любимой цитатой из Платона стала такая: «Когда-то мужчина и женщина были одним целым, но потом их разорвали пополам, а поиск и желание вернуться к единству и есть любовь».
Союз неба и земли, продолжал думать я, глядя то вверх, то вниз. С Трейей, думал я, начинаю, всего лишь начинаю находить свое Сердце.
Но Трейя скоро умрет. И при этой мысли я начал плакать — в буквальном смысле слова, всхлипывая, не в силах сдержаться и очень громко. Какие-то люди спросили меня по-немецки, все ли со мной в порядке; как бы мне хотелось, чтобы у меня была с собой карточка с надписью «Доктор Шейеф дал мне на это личное разрешение».
Не знаю, когда я впервые понял, что Трейя скоро умрет. Может быть, это случилось, когда врачи сказали мне про опухоли в легких и мозге и попросили придержать эту информацию. Может быть, когда наши американские врачи сказали, что если она не будет лечиться, то проживет полгода. Может быть, когда я своими глазами увидел результаты компьютерной томографии ее изъеденного раком тела. Но, когда бы это ни случилось, сейчас это знание вдруг рухнуло на меня. Мысли, которые я несколько лет гнал от себя, нахлынули потоком. Опухоль мозга еще может подвергнуться ремиссии, но даже Шейеф сказал, что шансы на ремиссию опухоли легких равны 40 %, а при таких цифрах немногие станут на что-то рассчитывать. В сознании пронеслись страшные картины возможного будущего: Трейя мучается от боли, пытается дышать, хватает воздух, она подключена к аппарату искусственного дыхания, ей внутривенно вводят морфий, родные и близкие бродят по больничным коридорам в ожидании того, когда ее слабое дыхание остановится. Я обхватил себя руками, я раскачивался взад-вперед и все повторял: «Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет…»
На первом же трамвае я спустился с горы и позвонил Норберту из кафе.
— С Трейей все в порядке, Кен. А с тобой?
— Норберт, не жди меня сегодня.
Я сел у барной стойки и стал пить водку. Много водки. Страшные картины, связанные с Трейей, продолжали носиться у меня в воображении, но теперь меня захватила бесконечная жалость к себе. Ах я бедолага, ах я бедолага, повторял я, вливая в себя «корн» — убогий немецкий аналог водки. Даже на Тахо я
Когда я, уж не помню как, вернулся в «Курфюрстенхоф», Норберт уложил меня в постель и оставил на тумбочке горсть таблеток витамина В. На следующее утро он послал горничную, чтобы убедиться, что я их выпил. Я позвонил Трейе в палату:
— Привет, милая, как ты?
— Отлично, мой дорогой. Сегодня воскресенье, так что ничего особенного не происходит. Температура у меня упала. Через несколько дней все будет хорошо. На среду назначен прием у Шейефа. Он собирается рассказать о результатах последнего лечения.
При этой мысли мне стало дурно, потому что я знал, что именно он собирается рассказать, — по крайней мере, так мне казалось, но в моем состоянии этого было достаточно.
— Тебе что-нибудь нужно, солнышко?
— Не-а. Вообще-то я как раз занимаюсь визуализацией, так что не могу долго разговаривать.
— Никаких проблем. Слушай, я собираюсь кое-куда съездить. Если что-нибудь понадобится, звони Норберту или Эдит. Хорошо?
— Конечно. Давай отдохни как следует.
Я зашел в лифт и спустился в вестибюль. Там сидел Норберт.
— Кен, тебе не стоило бы так напиваться. Ты должен быть сильным. Ради Трейи.
— О Господи, Норберт, я уже устал быть сильным. Я хочу быть слабым и бесхребетным. Мне это идет гораздо больше.
— Не надо так говорить Кен, это ведь не поможет делу.
— Знаешь, Норберт, я хочу ненадолго уехать. В Бад-Годесберг. Я позвоню тебе и снова заселюсь.
— Только смотри не наделай глупостей.
Уезжая, я смотрел на него из такси.