показывает.
— Она его давно показывает, Крамарчук.
— Ну, это тебе виднее. Мне испытывать его не приходилось.
— Брось.
— Что брось? Что брось, хоть ты и лейтенант?! А ты знаешь, что мы ее только чудом из лапищ полицаев вырвали? Только чудом! Мазовецкому нужно в ноги поклониться. Это он их своим мундиром распугал. Но потом полицаи такую тревогу подняли, что вдогонку за нами немцы погнали чуть ли не целый полк.
— Вот как? Страдальцы! Но ты больше о ней, о ней, о Марии Кристич. Как она вообще?…
— Что «вообще»? — все еще не мог умерить свой пыл Крамарчук. — Что я — художник? Нарисую, какой она там предстала перед нами? Такой же, какой представала перед полицаями и немецкими офицерами…
— Прекрати! — прохрипел сквозь стиснутые зубы Беркут. — Что ты с самого утра нудишь? Где вы ее в селе в этом оставили?
— Нигде. Я же все объяснил. У села попрощались. Посреди поля. Вчера вечером.
— И вы оставили ее одну, вечером, где-то посреди поля?
— Почти ночью, — резко ответил Крамарчук. — Бросили на произвол судьбы. Чтобы угодить своему боевому командиру.
— Ты так и не сказал, как вас встретил Роденюк, — вдруг совершенно спокойно перебил его лейтенант. — Сова ничего не просил передать?
— Что? — на полуслове запнулся Николай, но, не дождавшись объяснений, снова взорвался: — Да жив твой Сова, жив, служака на два фронта! Лучше сознайся, когда ты в последний раз виделся с Марией?
— Два месяца назад. Какое это имеет значение?
— Несколько раз виделся, правда?
— Это что, допрос?
— А что я тоже хочу повидать ее — об этом ты не подумал? Там, в доте, кроме тебя, командира- любимца, был еще и сержант-артиллерист по фамилии Крамарчук. Почему ты никогда не вспоминаешь об этом?! А если и вспоминаешь, то все реже. Почему ты так быстро забыл обо всех нас?!
— О доте я как раз вспоминаю даже чаще, чем нужно было бы, — мрачновато улыбнулся Беркут. — Но, честно говоря, не тогда, когда выпадает счастье видеть Марию. Можешь осуждать меня, если от этого тебе станет легче. Кстати, ты не задумывался, почему на встречу с Кристич я послал именно тебя, а не Литвака, Колара, Вознюка, любого другого бойца? Или поразмыслить над этим ума уже не хватило?
На какое-то время Николай замер, удивленно глядя на Беркута, но, так ни слова и не сказав, безнадежно махнул рукой:
— Ничего ты не понял, командир. И подачки твои мне не нужны. Я с тобой…
— Отставить! — холодно и резко прервал его Беркут. — Ведите себя, как подобает солдату. Тридцать минут на отдых — и в лагерь. Петерников, — обратился к одному из разведчиков. — Накормите вернувшихся с задания.
30
…Однако все это — лишь воспоминания…
Спираль войны давно вырвала его из тех былых дней, былых радостей и огорчений. Он снова один — отставной артиллерист у поржавевшего орудия со стволом, забитым глиной и листвой, а перед ним руины и пепелища — все, что осталось от лесного островка человеческого бытия.
— Ну что, гайдук, привал закончен, — за недели блужданий по лесам Николай привык разговаривать сам с собой, привык грезить прошлым и будущим.
Иногда фантазии настолько сливались с его реальным существованием, что он вдруг самым естественным образом снова обнаруживал себя то в артиллерийской точке 120?го дота, то в партизанской землянке, то в засаде у дороги, на которой вот-вот должна появиться «фюрер-пропаганд-машинен», из кабины которой Штубер агитировал гарнизон дота сдаться…
Когда очередной мираж развеивался, Крамарчук иногда с опаской прислушивался к своим мыслям, репликам, беседам вслух, опасаясь, что может сойти с ума. Однако сейчас это ему не угрожало. Все было на самом деле: воронка от крупнокалиберного снаряда, пушчонка-сорокапятка, руины… А «гайдуками» он назвал когда-то своих пушкарей, там, в доте… Наверняка его «Гайдуки, к бою!» слышится ребятам и в аду, куда по справедливости должны отправляться души всех пушкарей.
Над руинами витал приторно-смрадный трупный дух. Это под завалами разлагались тела непохороненных — убитых и сожженных. Из какой-то щели выполз совершенно исхудавший облезлый пес с перебитыми задними ногами. Он не лаял и даже не скулил, а полз и полз за человеком, поднимая голову и покачивая ею, как при вытье, однако самого вытья уже не получалось.
Пристрелить его Крамарчук не решался даже из милосердия. Он просто испуганно, по-мальчишески побежал, стараясь поскорее выбраться из этих страшных руин, уйти от преследовавшего трупного смрада, от единственного на этом погибшем хуторе, и тоже страждущего живого существа.
«А ведь хутор сожгли недавно, — подумал он, оглянувшись на руины крайнего дома с опушки леса. — Небось, доложили штабу, что уничтожена еще одна партизанская база. Акт устрашения. Хорошо воюем, вшивые ваши души!»
Километра два он прошел рядом с дорогой, едва заметные колеи которой вольготно петляли по лесу, не признавая никаких просек. Потом вдруг лес сменился низкорослым кустарником, и впереди, в широкой долине, открылся уголок села. Но до него еще было довольно далеко. Пологий склон долины неохотно спускался к низине огромными террасами, образующими нечто похожее на трибуны амфитеатра. И Крамарчук медленно преодолевал их, обходя крутые спуски и присматриваясь, не покажется ли где-нибудь родничок. После хутора его затошнило, и с той поры невыносимо мучила жажда.
Наконец он увидел тоненький мутноватый ручеек и понял, что тот протекает через глинистые места и что источник его значительно правее и чуть повыше. Пропетляв несколько минут между зарослями ольшаника и пригорками, Крамарчук добрался до места, где почти из-под корневища ясеня зарождался этот ручей, и даже успел зачерпнуть воды, но в это время снизу, из долины, донеслось натужное пыхтение мотора.
Машины — похоже, их было две, — поднимались наверх. Но каким образом? Та, лесная, дорога ушла по опушке далеко влево, а другой он здесь не заметил. Припав к роднику, Николай жадно пил леденящую, такую, что челюсти сводило, воду и прислушивался. Машины все ближе и ближе. «Ну и черт с ними, — думал он. — Успею. На этих склонах, как в пустыне: глоток воды дороже золота».
Но вот машины остановились. Моторы заглохли. И оттуда, с нижней террасы, донеслось разноголосое: «Шнель! Шнель! Марширен, думмес фи! Форвертс! Форвертс!»[8] И еще какие-то невнятные крики. Плач. Мольба.
Крамарчук перебегал от кустарника к кустарнику. Голоса вроде бы и приближались, но в то же время уходили куда-то вправо и становились глуше.
«Очевидно, где-то там карьер! — вдруг осенило его. — Или ущелье».
Кромка обрыва открылась ему внезапно. Последние метры Крамарчук прополз, подкрадываясь к просвету между кустами. Да, прямо под обрывом — дорога, а сразу за ней — провал. Дорога втягивалась в прорезь между двумя каменистыми склонами. А вон и машина. Одна. Крамарчук перебежал чуть правее. Вторую подогнали прямо к каменистому коридору.
На высокий, нависший над старым карьером, обрыв он взобрался в ту минуту, когда прозвучала команда «Огонь!». Обреченных было четверо или пятеро. Палачей — человек шесть. И чуть в сторонке — офицер. Выработка, над которой совершалась казнь, оказалась далековато, за изгибом, в конце карьера. Короткие злые очереди. Крики. Несколько выстрелов из пистолета. Поздно!
Впрочем, если бы он оказался здесь на несколько минут раньше, все равно не смог бы помешать им