(лишь в борьбе и заключается счастье истинного революционера!), то, может быть, и сама гибель в борьбе с врагами является высшим свершением и высшей наградой в этой жизни?
– О, Марат! Твои драгоценные останки взывают нас к отмщению! Ведь живы еще твои убийцы! Очнитесь, кордельеры, и отомстите за Марата! Ибо пришло Время Гнева…
Слова очередной речи доносятся, наконец, до слуха Сен-Жюста, и, стряхнув с себя странное, почти некрофилическое состояние, пришедшее столь неожиданно, он смотрит на «дежурного» оратора санкюлотов (кажется, от секции Марселя), слушает слова его речи и без отрыва смотрит на проходящих мимо людей. Звучит полуграмотная
песня, чьи слишком торжественно-холодные слова плохо вяжутся с искренне-надрывным тоном поющих:
Эти парижские бедняки… Кто был им Марат? Этот экс-врач, этот неряшливый публицист и этот странный депутат-мятежник? Он не был им ни отцом, ни братом, по крови он не был даже французом, он был никем для них, для всех этих нищих типографских рабочих, столяров, грузчиков, печатников и мясников. Так почему же они так скорбят о нем («Убит наш отец, наш друг – Друг народа Марат…» – Сен-Жюст уже не раз слышал даже такие возгласы на протяжении последних трех дней: «Наш отец, наш брат…»)? О, да, он, этот неистовый доктор Марат последовательно (и также последовательно безуспешно) выступал за права этих бедняков, он никогда не льстил им (как другие «народные трибуны» и газетчики, вроде «Отца Дюшена») – наоборот, он только и делал, что ругал их, ругал неистово, с беспредельной злобой отчаяния, зная, что глупый народ все равно не послушается его или послушается слишком поздно…
Проходит секция, носящая истинно революционное название Красного Колпака (бывшая секция Красного Креста), а Сен-Жюст все еще вглядывается в горестные лица парижан. Постепенно множество лиц сливаются для него в одно, и ему начинает казаться, что этот грозный скорбящий лик в красном колпаке, замаячивший внезапно перед его внутренним взором, сейчас и представляет собой истинное лицо революционной столицы, а значит, и всей Франции. О, Марат, ты, не раз до революции «открывавший» кровь своим пациентам, чтобы спасти чью-то жизнь, и уже в революцию призывавший к другому «кровопусканию», чтобы во имя спасения Свободы погубить тысячи вражеских жизней, возрадуйся же из своей могилы! Ибо после своей смерти ты достиг того, что не смог добиться при своей жизни, – всеобщего признания… Мертвые мученики не опасны, но память о них переживет их…
Сен-Жюст в мрачной задумчивости опускает голову, почти завидуя смерти революционного доктора. Да, это счастье – умереть так, как Марат, и удостоиться после смерти столь торжественных похорон. Сейчас нельзя быть уверенным, что подобное ждет кого-нибудь из них (даже и самого Робеспьера!). Хотя как неисповедимы пути Господа Бога, так неисповедимы и пути Революции…
Так, можно вспомнить, что прошедшая одной из первых секция Монблан не так давно называлась еще секцией Мирабо, великого трибуна Мирабо, Льва Прованса, первого революционера Франции первого года революции! Что теперь стало с памятью о Мирабо? Долго ли еще его тело будет покоиться в Пантеоне? А ведь и тогда, в дни похорон великого трибуна, повсеместное народное горе казалось искренним, и многие плакали и говорили о том, что умер их «отец –
Уголок рта Сен-Жюста чуть приподнимается в усмешке. Ну и что? Если люди даже «позабудут»
Его не было в столице, когда умер Лев Прованса, но Сен-Жюст уверен, что такой поистине вселенской скорби не было и на похоронах Мирабо. Отец Мирабо писатель и философ-физиократ называл себя Другом людей, будучи сам жестоким и непримиримым человеком (Сен-Жюст слышал это от Демулена, одно время очень близкого к Мирабо), но разве его сын был так уж близок всей этой столичной бедноте? Что ему были санкюлоты? Что он был санкюлотам? Да, что говорить, ни один из оставшихся в живых республиканских вождей не сравнится в этом с нищим Другом народа, нищим, потому что бумажная ассигнация в 25 су меньше однодневного заработка поденного рабочего, – вот и все, что оставил после себя Марат, – квартира, мебель, даже ванна, в которой его убили! – все было взято внаем [85]; кто же после этого может сравниться с Другом народа? Какой еще другой
Разве так горевала беднота столицы, когда враги убивали, например, того же злосчастного Лепелетье Сен-Фаржо (де Сен-Фаржо!)? – в этот момент мимо гроба Марата как раз дефилирует секция Лепелетье – бывшая секция Библиотеки, и Сен-Жюст переводит взгляд с нее снова на гроб. Здесь его снова поражает невероятная величина постамента, ибо целых сорок ступеней, покрытых трехцветной драпировкой, ведут к возвышению, на котором стоит гроб Друга народа.
Сен-Жюст смотрит на постамент, засыпанный цветами, на обнаженное тело Марата, только до пояса прикрытое смоченной в гипсе простыней, изображающей гробовый покров античного типа (было решено, чтобы убитый, подобно древним героям, предстал перед своим народом в том виде, в каком его застигла смерть, – голым по пояс,
с зияющей раной на груди над правым соском), он видит, как два человека у изголовья постоянно увлажняют тело ароматическим уксусом, ощущает запах сжигаемых благовоний, совершенно не дающих почувствовать запах тления; и, глядя на всю эту «античную композицию», которой особую окраску придает проходящая мимо в скорбном молчании секция
Сен-Жюст пропускает взглядом «античную» секцию и переводит глаза на неизменного Давида, который, конечно же, не может не быть тут: здесь же, сидя у постамента, он заканчивает наброски для своей новой картины и, по-видимому, понимает смысл происходящего (только чувствами, а не разумом) не хуже самого Сен-Жюста. Написавший «Смерть Лепелетье», разве Давид может отказаться от «Смерти Марата»? – «Я напишу эту картину всем сердцем!» – сказал он, и можно поверить, что помешавшийся, как и все, на античных образах древних республиканцев некрофильствующий живописец искренне увлечен