они искренне веруют в провозглашенное
И теперь не меч правосудия (пусть даже и революционного) готов опуститься на головы изменников и предателей Революции, – нет! – в эту ночь над всеми ними высоко поднят топор народного мщения, беспощадный и страшный в своем слепом гневе. И это даже не символический «топор революции» – гильотина, который совсем недавно обрушился на свою первую жертву Коллено, – орудие смерти, которое мелькало в толпе «сентябрьских убийц», как их потом стали называть, часто действительно было простым топором, и в руках его сжимали не только грубые мужские ладони грузчиков и мясников, – топоры мелькали и в женских ручках, наряду с ножницами и вязальными спицами, которые эти мягкие и нежные представительницы слабого пола, в один миг превратившиеся в отвратительных фурий, готовы были вонзить во всякого приговоренного к смерти самозваным народным трибуналом Аббатства аристократа- заговорщика или предателя-священника.
Пройдет еще немало времени до того момента, когда отшлифованное до блеска революционное правосудие будет тратить на приговоренного к казни врага народа две минуты на эшафоте площади Революции. Но и теперь народный трибунал в лице Майара и других
Пляска карманьолы в этот момент до ужаса начинает напоминать не менее варварскую пляску
А народ, многотысячной массой толпившийся вокруг тюрьмы, остервенело требовал крови.
Едва из внутреннего двора Аббатства раздавался голос председателя самозваного народного трибунала Майара: «В Лафорс!», как будто бы означавшее для обвиняемого перевод в другое место заключения, как десятки и сотни пик, сабель, кинжалов и топоров встречали узника у внешних ворот тюрьмы и в один миг превращали его в кровавое месиво. Труп отбрасывали в сторону, и ревущее народное море, в этот момент по-настоящему ощущавшее себя единым целым – частичкой другого огромного тела – французского суверена, рвалось к новой жертве. И тут даже сам великий Жан-Жак, автор «Общественного договора» и
И это была справедливость «Общественного договора».
И эта была еще и божественная справедливость, потому что праведный гнев бедняков не может быть несправедливым, хотя бы потому, что кровь, пролитая в сентябре 1792 года, была всего лишь каплей по сравнению с реками крови, пролитой во время столетий неискупаемого рабства.
Но это был еще и рубеж между «розовой» революцией богачей-конституционалистов и «красно- кровавой» революцией утопистов «Общественного договора», прозревающих прекрасный новый мир грядущего, ради которого они готовы были залить кровью весь мир, ради которого они готовы были умереть, но который им не суждено было построить…
А пока текли в канавах у тюремных стен красные ручьи, толпа ревела, и новые тела падали на кучи тел неподалеку от внешних ворот тюрьмы:
швейцарцев, защищавших Тюильри, которые напрасно молили о пощаде (они пали первыми, и одного из них – майора Рединга, тяжело раненного и уже умиравшего на своей подстилке, подняли и вынесли на спине во двор прямо на пики разъяренных санкюлотов);
неприсягнувших священников, которые и теперь предпочли мученический венец измене Святому престолу и по-прежнему отказывались от присяги, но не отказывались в тот момент, когда их вызывали во двор, благословлять остающихся узников и даже отслужить обедню, как это успели сделать за считанные минуты до гибели аббаты Ланфан и Растиньяк с кафедры часовни Аббатства (перед смертью некоторым из священников даже давали исповедоваться и помолиться);
эмигрантов, пожалуй, самую распространенную тогда «породу» аристократов: покинувшие ставшую негостеприимной родину в начале «славной революции», они вернулись теперь на ее подъеме, напуганные за судьбу своего имущества, которое в силу декрета от 9 ноября 1791-го конфисковывалось у «невозвращенцев», и вскоре почти все были арестованы как «заговорщики» и «агенты Питта»;
просто аристократов, потому что они, благодаря своему сословному происхождению (теперь мы сказали бы «социальному»), не могли быть никем иным, как лишь явными роялистами, то есть врагами народовластия, и, следовательно, все (или, по крайней мере, те, кто попал в тюрьмы) подлежали уничтожению;
фальшивомонетчиков, которых из-за появления новых бумажных денег развелось вдруг превеликое множество, и этих «делателей фальшивых ассигнатов» народ ненавидел так же сильно, как эмигрантов, видя в них главную причину финансового хаоса и роста цен;
воров и прочих уголовников, которых тоже было немало в парижских тюрьмах, но которые напрасно рассчитывали на снисходительность своих «собратьев по сословию», – честные в своем «революционном рвении» бедняки-санкюлоты считали уголовных преступников приспешниками аристократов и ненавидели и презирали их не меньше, чем первых.
Да, никто не мог бы упрекнуть сентябристов-карманьольщиков в стремлении к примитивному грабежу. Убивая, они не грабили. Рука, наносившая удар саблей или пикой или нажимавшая на курок ружья, не тянулась потом за кошельком, перстнем или золотыми часами. Мстившие во имя свободы бедняки с презрением отворачивались от трупов убитых ими богачей. И горе было тем, кто попытался бы воспользоваться случаем и поживиться добычей с умерщвленных аристократов! Может быть, поэтому смельчаков и не находилось (грабили трупы позже уже совсем другие люди).
Впрочем, Парижская Коммуна, извещенная о происходящем, вскоре решила изменить положение дел и направила в Аббатство своего представителя – мрачного Билло-Варрена, который «во избежание соблазна грабежа, который бы опозорил нашу революцию», немедленно приступил к раздаче вознаграждения наиболее активным участникам избиения в сумме двадцати четырех ливров.
Позднее по приказу Коммуны всякий гражданин, несший «патриотическую службу» в эти дни в парижских тюрьмах, должен был явиться в муниципалитет, чтобы получить там луидор и квитанцию. И желающих нашлось немало!
Что же касается Законодательного собрания, то оно сделало только одну робкую попытку вмешаться и послало в тюрьмы одного из своих членов старого Дюзо, известного переводчика Ювенала. Последний, ничтоже сумняшеся, так и представился уличной толпе, что произвело совершенно противоположное