Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю…
Не на краю, но в глубине
Восторг последний мнился мне.
Карманьола!
Вот она, песня, получившая боевое крещение под залпы пушек 10 августа, которая не стала гимном оборванцев-санкюлотов, как ее сестра-близнец грозная «
Нельзя найти лучших слов для описания этой странной песни-пляски, чем это сделал Диккенс в своей бессмертной «Повести о двух городах»: «Толпа была громадная, человек пятьсот, и все они плясали как одержимые. Музыки не было, они плясали под собственное пение. Пели сложенную в то время излюбленную революционную песню
с грозным отрывистым ритмом, напоминавшим какое-то дикое лязганье или скрежет зубовный. Схватившись за руки – мужчины с женщинами, женщины с женщинами, мужчины с мужчинами, – кружились кто с кем придется. Вначале даже нельзя было разобрать, что это за пляска; казалось, это какой-то бешеный вихрь стремительно мелькающих красных колпаков и пестрых лохмотьев. Но когда вся толпа вышла на открытое место и закружилась перед тюрьмой, что-то похожее на фигуры какого-то дикого неистового танца стало проступать в этом круженье. Стоя друг против друга, они сходились, потом, отпрянув назад, ударяли друг дружку в ладоши, хватали друг друга за головы и, снова отпрянув, кружились сначала в одиночку, потом, схватившись за руки, парами, все быстрей и быстрей, пока многие не падали в изнеможенье; тогда, сомкнувшись в хоровод, толпа кружила вокруг упавших, затем распадалась на маленькие кружки; кружились четверками, парами, а потом вдруг все сразу останавливались; и опять все начиналось сначала: сходились, отпрядывали, хлопали в ладоши и снова принимались кружиться в другую сторону. Наконец, когда они уже в который раз внезапно остановились, на минуту водворилась тишина; потом, хлопнув в ладоши, они снова затянули песню, грозно отбивая такт, построились в колонну, во всю ширину улицы, и, опустив головы и вскинув руки, с воем ринулись дальше. Что-то поистине дьявольское было в этой пляске; никакая ожесточенная битва не могла бы произвести такого страшного впечатления; невинное здоровое развлечение – танец, превратилось в какой-то бесовский пляс, гневный, дурманящий голову и разжигающий ярость. И когда в этих порывистых движениях мелькало что-то грациозное, они казались еще ужаснее, оттого что природная грация и красота были так жестоко изуродованы. Юная девическая грудь, обнаженная в неистовом исступлении, прелестное, почти детское личико с дико остановившимся взглядом, маленькая ножка, топтавшая кровавое месиво, – вот что мелькало в бешеном вихре этой бесовской пляски. Это была карманьола».
И вот эта карманьола, вырвавшись на улицы Парижа, из самых его подворотен, с самого его дна, потому что, признаем это: карманьола была ритуальной пляской городских низов, выброшенных за борт жизни бедняков, для которых революция стала ослепительным лучом света в царстве мрака (надолго ли?), – так вот эта карманьола затопила грязной толпой великий город в эти августо-сентябрьские страшные дни девяносто второго года, четвертого года Свободы.
Еще не было
Но не надо думать, что этот восторг бездны, пляска на краю пропасти, этот бешено-веселящий вихрь
Начало новой эры положил декрет Законодательного собрания от 11 июля «Отечество в опасности!». Воодушевленный великим порывом капитан Рейнской армии Руж де Лиль в Страсбурге создал свою знаменитую «Марсельезу». И вот под пение «
Этот пушечный гром, казалось, слышался воочию уже в ушах всех парижан. Австро-прусская армия неумолимо катилась к столице восставшей Франции. И тогда в движение пришел весь Париж.
Тысячи добровольцев устремились на Марсовое поле, где спешным ходом шла вербовка, экипировка и вооружение волонтеров. Все улицы заполнились дребезжанием катящихся по мостовым орудий, дробью барабанных палочек, бряцанием сабель и прикладов, криками и плачем провожающих волонтеров женщин, грохотом сбрасываемых на землю церковных колоколов, переливаемых на пушки (в приходах оставляли лишь по два колокола – на случай набата), звоном кузнечных молотов, перековывавших чугунные решетки и железные цепи на пики – это истинное оружие революционеров (оружие, которое уже нельзя было увидеть в регулярных европейских армиях), и, наконец, стуком вгрызающихся в землю лопат. Это патриоты искали спрятанное эмигрантами оружие. Они копали и рыли, рыли и копали, рыли везде, во всех погребах и подвалах; говорят, что на Монмартре копали даже члены самого Законодательного собрания. Оружия, правда, нигде не находили, зато по всему городу снимались свинцовые трубы для отливки пуль; церковная серебряная утварь изымалась из церквей и соборов и перечеканивалась в монету.
И повсюду – революционные плакаты, листовки, флаги. И повсюду – обыски, патрули; всюду ищут неприсягнувших священников, заговорщиков-эмигрантов, ускользнувших от народного правосудия швейцарцев; тюрьмы наполняются схваченными «подозрительными». И повсюду – проворные разносчики газет выкрикивают свежие новости, которые день ото дня, час от часу становятся все тревожнее и страшнее. И все тревожнее и страшнее становятся слухи.
Притом надо учесть, что в этот самый момент в Париже нет твердой власти. Она поделена между повстанческой Коммуной, совершившей самое восстание 10 августа и этим как бы уже утвердившей себя в качестве новой революционной власти, и Законодательным собранием, выбранным в соответствии с монархической конституцией
1791 года и, таким образом, после падения королевской власти как бы потерявшим свою