легитимность.
А ведь существует еще и Временный исполнительный совет из шести министров, и главная фигура там – Дантон. Это третья сила. Являясь как бы буфером между избранным всей страной Законодательным собранием и между избранной народом Парижа Коммуной, Дантон правит Францией.
Именно он произносит 2 сентября исторические слова: «Набат, готовый уже раздаться, прозвучит не сигналом тревоги, но сигналом к атаке на наших врагов. Чтобы победить их, нам нужна смелость, смелость и еще раз смелость – и Франция будет спасена!…»
Набат ударил в два часа дня в тот самый час, когда пришло известие о взятии Вердена – последней крепости на пути врага к столице. Потом прогремела пушка. После этого набат уже не смолкал.
И этот набат остановил карманьолу. Но ее грозный рефрен «Славьте гром! Славьте гром! Славьте пушек гром!» продолжал слышаться в звуках пушечного выстрела, раздававшегося каждые пятнадцать минут с Нового моста.
В те веселяще-безумные дни все перемешалось в умах и сердцах людей, по сигналу набата остановивших свою карманьолу и ринувшихся в городские тюрьмы, переполненные схваченными врагами революции – дворянами, священниками, спекулянтами, фальшивомонетчиками и убийцами- швейцарцами:
и желание расплатиться за муки более чем тысячелетнего рабства при монархии;
и чувство мщения за тысячи убитых при штурме Тюильри товарищей (молва превратила несколько сотен жертв в пять тысяч);
и чувство недовольства созданным 17 августа Чрезвычайным трибуналом, осудившим за все эти дни всего лишь несколько человек (благоразумно отказавшийся от должности председателя трибунала Робеспьер, тем не менее, послужил делу народного правосудия тем, что добился принятия в Законодательном собрании декрета об упрощенном судопроизводстве, при котором все приговоры стали окончательными и не подлежащими пересмотру), из которых первым был какой-то совершенно незначительный «роялистский вербовщик» Коллено д’Ангремор, зато последний, казненный 1 сентября возчик из Вожирара Жан Жюльен, поднял немалый переполох своими криками «Да здравствует король! Долой нацию!» и угрозами, что за него очень скоро отомстят вырвавшиеся из тюрем заговорщики- аристократы и эмигранты (как оказалось, к этому «выступлению» Жюльена побудил несправедливый приговор к позорному столбу за преступление, в котором он не был виновен, и возчик предпочел смерть позору);
и действительный страх перед роялистами, которых, по слухам, скопилось в столице не менее тридцати тысяч и которые должны были ударить в спину парижским революционерам (притом что, по слухам, все, способные носить оружие, должны были выступить навстречу врагу, и в Париже должны были остаться только небоеспособные граждане), освободить из тюрем своих товарищей и устроить всеобщую резню на развалинах дымящегося города, когда туда вступят пруссаки;
и не меньший страх перед этими интервентами – пруссаками и австрийцами (не говоря уж о русской эскадре, якобы уже захватившей Дарданеллы), которые, не встречая никакого сопротивления, вот уже две недели продвигались к Парижу, – и не мудрено, что продвигались: Лафайет бежал, армии были ненадежны, был захвачен Лонгви, затем без единого выстрела пал Верден (покинутый гражданскими властями и своими солдатами мужественный командир крепости генерал Борепер пустил себе пулю в голову), а тут на помощь чужеземным захватчикам пришли и собственные мятежники: 29 августа стало известно о восстании в Вандее и о чудовищных зверствах роялистов-крестьян над попавшими в плен республиканцами;
и, наконец, гнев на собственные революционные власти: на Законодательное собрание, которое вело себя весьма двусмысленно, предпринимая то попытки аграрного законодательства, только раздразнившие крестьян, то попытки роспуска своего соперника – Парижской Коммуны, и это в такой момент! – не говоря уж о том, что странное предложение члена Исполнительного совета министра внутренних дел Ролана эвакуировать правительство из Парижа на фоне угрожающего манифеста главнокомандующего вражеской коалицией герцога Брауншвейгского стереть французскую столицу с лица земли, если хоть один волос упадет с головы короля, выглядело явной капитуляцией.
вскоре загремело во всех тюрьмах столицы: в Шатле и в Лафорсе, в Консьержери и в Бисетре, в Сен-Фирмене и Кармелитском монастыре, в Аббатстве и Сальпетриетре. Оглушенные этим рефреном и опьяненные собственной пляской, карманьольщики-санкюлоты начали стихийное избиение заключенных.
Врывавшиеся в тюремные камеры добровольные палачи убивали всех без разбора: мужчин, женщин и стариков. Заключенных, в своем большинстве арестованных несколько дней назад по одному подозрению, рубили саблями, закалывали ножами, протыкали пиками, разбивали головы дубинами, выкидывали из окон тюрем с большой высоты на камни мостовой. Но не было ни грабежей, ни изнасилований. Высокий душевный порыв двигал патриотами-карманьольщиками. Святая идея свободы владела сердцами. И они убивали тех, кого в своем ослеплении подозревали в покушении на эту свободу.
Первыми пали жертвой народного мщения тридцать неприсягнувших священников, перевозимых в шести фиакрах из своего временного заключения из городской Ратуши в тюрьму Аббатства. Подвергаемые во время всего пути следования кортежа бесчисленным оскорблениям и насмешкам, осыпаемые проклятиями, буквально оплевываемые, заключенные, забившиеся в самые уголки карет, молча сносили все издевательства, пока один из них не выдержал и уже у самого въезда в тюрьму не ударил тростью какого-то не в меру разбушевавшегося карманьольщика по рукам, которым тот слишком уж давал себе волю, и, к несчастью, попал по голове. В то же мгновение один могучий вопль вырвался из груди сотен патриотов: «Смотрите! Они даже сейчас сопротивляются, эти тартюфы в рясе! Они и сейчас готовы вцепиться нам в горло, эти паразиты-кровопийцы! Смерть! Смерть им!» И тут же все заключенные были вытащены из фиакров и зарублены саблями прямо здесь же, у тюремной ограды. Погибли все, кроме одного, с большим трудом все же вырванного из рук народных мстителей и отведенного в тюрьму. Спасенным оказался известный основатель института глухонемых в квартале Арсенала аббат Сикар.
Уже к ночи стихийные убийства прекратились. Инициативу народного мщения перехватили так же стихийно созданные чрезвычайные трибуналы. В тюрьме Аббатства самый известный из них возглавил бывший полицейский пристав Станислав Майар, герой взятия Бастилии и похода женщин на Версаль.
И хотя Майар помнил слова революционного гения Коммуны и вдохновителя тюремных убийств Марата, сказанные им совсем недавно: «Конечно, неплохо было бы разобраться с Законодательным собранием, но возможно, что более верным и разумным решением было бы ворваться с оружием в руках в Аббатство, схватить заключенных там изменников, особенно швейцарцев и их сообщников, и тут же перебить их всех без всякого разбирательства!» – он, тем не менее, решил хотя бы для видимости соблюсти законность.
Оглядев с некоторой долей сомнения длинный стол в тюремном дворе, на котором вперемежку были разбросаны пистолеты и кинжалы, бумаги со списками заключенных и бутылки вина, посмотрев затем на ожидающую в углу двора свирепую толпу, ощетинившуюся пиками и обнаженными саблями, среди которых было немало и женщин, взглянув потом на своих грозного вида товарищей в красных колпаках, с большущими усами, с трубками во рту и с винными кружками в руках, которые числом в двенадцать человек в качестве присяжных были выбраны им едва ли не на глаз из самых горластых и ретивых карманьольщиков, Майар обратился к ним со знаменательными словами: «Помните, граждане, мы собрались здесь не для того, чтобы судить за убеждения, мы собрались здесь для того, чтобы судить за проступки.
Апостолы карманьолы, попыхивая своими трубками, молча внимают словам Майара, и нет сомнений: