Как знал Сен-Жюст, секретарь Революционного трибунала Фабриций Пари, присутствовавший при разговоре, промолчал и здесь. Враги расстались, так ни о чем и не договорившись…
Вечером 13 жерминаля [145] полицейский служащий Комитета общественного спасения Огюстен Лежен, обработав, наконец, наиболее интересные сводки уличных агентов революционной полиции, касающиеся слухов о первом дне процесса над арестованными дантонистами, аккуратно сложил мелкоисписанные листы в папку и, как обычно, не торопясь, чтобы не ныли старые раны (Лежен был инвалидом войны), поспешил на улицу Комартен. Поднявшись по лестнице на второй этаж гостиницы и войдя в меблированные комнаты, где проживал «второй начальник террора во Франции» и его непосредственный начальник, Лежен, осторожным жестом отодвинув от себя гостиничного слугу, нерешительно преградившему ему путь, шагнул внутрь номера, неслышно сделал несколько шагов, а потом, по вошедшей уже у него в обыкновение привычке, на мгновение замер у двери, ведущей в гостиную, и прислушался. Обычно ждать долго не приходилось: Сен- Жюст, обладавший не меньшим чутьем, чем сам Лежен, почти в ту же секунду распахивал перед ним дверь.
На этот раз дверь не раскрылась. В номере царила тишина, хотя хозяин явно находился в гостиной, Лежен даже слышал его дыхание, но, как ни странно, тот, казалось, не заметил шагов вошедшего агента, поглощенный чем-то своим. Потом Лежен услышал негромкий голос хозяина квартиры и с некоторой растерянностью понял, что тот разговаривает сам с собой. Это, пожалуй, было не впервые, – Лежен знал, что Сен-Жюст часто репетирует вслух некоторые, особенно удачные (потом), места из своих выступлений перед большим зеркалом (как, впрочем, и большинство ораторов Конвента), но в этот раз все обстояло несколько по-другому: Антуан обращался не к невидимой аудитории – к самому себе…
– …Итак, Максимилиан, ты все-таки был у него, приходил к своему Камиллу в Люксембург, несмотря на все то, о чем мы с тобой говорили, несмотря на то, что твой дорогой Демулен хотел лишить тебя твоей великой мечты о будущей Республике Робеспьера! Но ты приходил напрасно – ведь он не принял тебя, отказался разговаривать с тобой, с тем, кто мог бы стать его спасителем. Спасителем вопреки мне… – услышал Лежен и растерялся еще больше.
Он, конечно, сразу сообразил, что Сен-Жюст говорит о вчерашнем визите Робеспьера в Люксембургскую тюрьму для встречи с Демуленом, чтобы вытащить оттуда последнего, о визите, о котором еще почти никто не знал, кроме нескольких наиболее важных чинов революционной полиции, вроде самого Лежена и, конечно же, «всеведущего ока» самого Робеспьера – его второго «я» Сен-Жюста. К несчастью для себя, неуравновешенный Камилл отказался встречаться с бывшим другом [146] и остался в тюрьме в ожидании казни (а теперь, как знал Лежен, проливал горькие слезы и почти наверняка уже сожалел о своем отказе, но дело было сделано). Кажется, известие о «слабости» Робеспьера к бывшему однокашнику стало для ревновавшего к этой дружбе Сен-Жюста, и так перенапряженного сверх меры событиями последних дней и измученного долгой подготовкой к атаке на Дантона (Лежен хорошо знал это), было последней каплей, – сорвался даже этот «железный человек».
– …Спасителем вопреки мне, – продолжал Сен-Жюст, – забыв, что только я могу быть твоим спасителем. Что бы ты… что бы Республика делала без меня, если бы Эбер и Дантон и твой любимый Камилл взяли бы всех вас за горло? Что бы вы делали, если бы не… шевалье Сен-Жюст?
«Шевалье?» – удивленно подумал Лежен.
– …Если бы не Сен-Жюст, который все равно спасет Робеспьера даже вопреки самому Робеспьеру! Чтобы тот спас всех нас. Спаситель – он! – пусть не король, но повелитель – да! Повелитель Республики – истинный король всех отверженных и обездоленных, о котором мечтали все эти несчастные бедняки. Ведь что такое имя? Только символ… Повелитель Всемирной Республики – Король Земли! Как тогда, восемь лет назад, я писал об этом в «Органте»… Ну-ка, что я тогда читал Демулену…
«Не бог весть какие стихи, – удрученно подумал Лежен. – Он что, читал их Демулену? Тогда понятно… Хотя смысл, конечно, в них…»
– Именно смысл, а не изощренность стиля в искусстве важна для истинного республиканца. Зачем искусство, которое не воспитывает добродетель? – перебил мысли Лежена Сен-Жюст. – А чем же ты мне тогда ответил, насмешник Камилл? Тем «бастильским» летом [148]? Почти тем же, чем ты ответил вчера Максимилиану в Люксембурге – не пожелал даже понять! Но я не буду, подобно тебе, составлять памфлеты над трупами своих врагов. Когда ты, подобно святому Дени, понесешь свою голову в собственных руках (как я тебе и обещал) и уже не сможешь сам составить памфлет на случай собственной смерти, я не буду смеяться над тобой, как ты смеялся над Бриссо [149], нет, – я, с твоей точки зрения, всегда такой холодный и серьезный, лишенный иронии и носящий свою голову на плечах, словно святые Дары, посмеюсь над всеми нами, – вот как переменились роли автора поэмы «Органт» и издателя «Революции во Франции и Брабанте»!… Потому что мне на все…
На мгновение Сен-Жюст замолк, а затем заговорил снова, и Лежен понял, что он обращается сам к себе от имени кого-то другого. По ответам он понял, что Антуан повторяет что-то давным-давно написанное…
«- Это вы,
– Да,
– Вы достаточно испорчены для своего возраста.
– А может быть, достаточно мудр.
– Что такое сделали вам люди, чтобы разжечь в вас столь желчную сатиру?
– Я хотел им понравиться.
– Откуда эти злые намеки?
– Я писал с людей; тем лучше, если я добился сходства.
– Вы ведете подкоп против королей.
– Я люблю истинных пастырей своих народов, но ненавижу тиранов. Я не виноват, если все короли – тираны.
– Вы попираете ногами установления самые священные.
– Эти установления пали, они более не священны, они презренны.