То, другое переживание пришло ко мне гораздо позже; оно было вдвое интенсивнее и сопровождалось тем, что скорее следовало бы назвать сиянием, а не блистающей вспышкой. Вскоре после начала моих занятий индийской и китайской философией я сидел однажды ночью у огня, пытаясь разобраться, в чем состоит правильная предустановка ума при медитации, практикуемой в индуистской и буддийской традициях. Мне казалось, что здесь возможны несколько умственных установок, но, поскольку выглядели они взаимоисключающими и противоречивыми, я старался свести их к одной-единственной – без какого бы то ни было успеха. В конце концов с полнейшим отвращением к результатам своих стараний я решил отказаться от них всех и впредь не устанавливать для практики вообще никакой установки ума. Оказалось, что, силясь их отбросить, я отбрасываю и себя самого, поскольку внезапно тяжесть моего тела исчезла. Я чувствовал, что не обладаю ничем, не обладаю даже своим я, и что сам в свою очередь ничему не принадлежу. Весь мир стал таким же прозрачным и беспрепятственным, как мой собственный ум; 'проблема жизни' просто перестала существовать, и в течение почти восемнадцати часов я сам и все вокруг меня воспринималось как листья на ветру в осеннем поле. Во второй раз переживание имело место несколькими годами позже, после периода, когда я пытался практиковать то, что буддисты называют 'собиранием' (smriti ), или непрерывным осознанием непосредственного настоящего момента, в отличие от привычной череды бессвязных отвлечении на воспоминание прошлого и предвосхищение будущего. Но вот однажды вечером кто-то из тех, с кем я его обсуждал, спросил: 'Зачем же пытаться жить в настоящем? Несомненно, мы всегда и всецело в настоящем, даже когда думаем о прошлом или о будущем'. Это и в самом деле вполне очевидное замечание снова вызвало у меня внезапное ощущение потери веса. В то же время настоящее как бы стало своеобразной движущейся безмолвностью, вечным потоком, из которого ни я, ни что-либо другое не смогли бы выйти. Я увидел, что все на свете, именно такое, как оно существует сейчас, это ОНО – та точка полноты, в которой должна быть жизнь Вселенной. Я понял, что когда в Упанишадах говорится: 'Ты есть То!' и 'Весь этот мир есть Брахман', то подразумевается именно то, что сказано. Любая вещь, любое событие, любое переживание в их неизбежном 'сейчас' и во всех их собственных частных индивидуальностях являются именно тем, чем им следует быть, и это соответствие настолько точно, что они приобретают божественную весомость и оригинальность. До меня дошло с полнейшей ясностью, что ни одна вещь не зависит от моего видения ее такой; вещи существуют так, как они есть, понимаю я их или нет, а если я их не понимаю, то это тоже ОНО. И больше того, я чувствовал, что теперь понимаю, о чем могут думать христиане, когда говорят о любви Бога, а именно, что, несмотря на общеизвестное несовершенство вещей, они все равно любимы Богом такими, каковы они есть, и что эта любовь одновременно обожествляет их самих. В тот раз живое ощущение света и ясности сохранилось у меня на целую неделю. Эти переживания, усиленные другими, последовавшими за ними, стали с тех пор оживляющей силой во всех моих писательских и философских трудах, хотя я пришел к пониманию того, что суть не в том, каким образом я чувствую, – все равно, присутствует действительное чувство свободы и ясности или же нет, ибо чувство тяжести или ограниченности – это тоже ОНО. Но с этого момента философ сталкивается со странной проблемой коммуникации, особенно затруднительной, если его философия проявляет некое родство с религией. Люди поддаются, надо полагать, устойчивому впечатлению, что об этом предмете говорится или пишется с целью их усовершенствования или принесения им какого-то блага, и предполагают при этом, что говорящий или пишущий сам уже усовершенствовался и способен теперь высказываться авторитетно. Другими словами, философ невольно оказывается в роли проповедника, и от него ожидается непременное выполнение той практики, которую он проповедует. Вследствие этого истинность того, что он говорит, проверяется по его характеру и нравственным качествам: проявляет ли он тревожность, зависим ли от 'материальных костылей' вроде вина или табака, нет ли у него язвы желудка, пристрастен ли он к деньгам, склонен ли впадать в гнев или в депрессию, влюбляется ли в неподобающих обстоятельствах и не выглядит ли подчас слегка усталым и потрепанным. Все эти критерии могли бы быть вполне существенными, если бы этот философ проповедовал свободу от человеческого облика или же если бы он пытался радикально улучшить себя самого и других. На протяжении одной жизни почти у каждого человека есть, конечно же, возможность самосовершенствоваться – в пределах, определяемых энергией, временем, темпераментом и тем уровнем развития, с которого он начал. Есть, очевидно, в этом и надлежащее место для проповедников и других технических консультантов в делах человеческого совершенствования. Однако подобные улучшения могут производиться в определенных границах, достаточно малых по сравнению с обширными аспектами нашей природы и наших обстоятельств, которые остаются теми же самыми и плохо поддающимися совершенствованию, даже если оно желательно. Поэтому я считаю, что, несмотря на желательность и возможность улучшения себя и других, разрешение проблем и умение справляться с ситуациями, это совершенствование ни коем случае не должно становиться единственным или даже главным делом жизни. Не должно это быть и принципиальной работой в философии. Люди добиваются исполнения своих целей в огромной круговращающейся Вселенной, которая, как мне кажется, не имеет вообще никакой цели в нашем смысле. В природе гораздо больше игрового начала, чем целесообразности, и не стоит удивляться как некому ее дефекту вероятности того, что у нее нет каких- либо специальных целей в будущем. Наоборот, природные процессы, как мы видим их и в окружающем мире, и в непроизвольных проявлениях нашего собственного организма, куда больше напоминают искусство, чем бизнес, политику или религию. Особенно похожи они на искусство музыки и танца, которые разворачиваются без направленности к каким-то будущим результатам. Никому и в голову не придет, что симфонии надлежит улучшаться в своем качестве по ходу исполнения и что все дело для исполнителей заключается в достижении ее финала. Суть музыки раскрывается в каждом мгновении ее исполнения и слушания И точно так же, я полагаю, обстоит дело с наибольшей частью нашей жизни, и у тех, кто чрезмерно поглощен ее улучшением, бывает, что они забывают ее прожить. Музыкант, чьей главной заботой становится в каждом выступлении сыграть лучше, чем в предыдущем, настолько лишает себя участия в собственной музыке и удовольствия от нее, что впечатлять аудиторию ему придется лишь тревожным трепетом своей техничности. Итак, работу философа в главном ее содержании ни в коем случае не следует ставить в один ряд с деятельностью моралистов и реформаторов. В духе художника присутствует такая вещь, как философия, любовь к мудрости Его философия никогда не будет проповедовать и призывать к каким-либо видам практики, ведущей к самосовершенствованию. Работа философа-артиста, насколько я ее понимаю, состоит в том, чтобы открывать и восславлять вечный и бесцельный процесс человеческой жизни. Просто от избытка переживаний и от изумления он хочет рассказать другим о той точке зрения, с которой мир невообразимо хорош таким, каков он есть, и люди хороши такими, каковы они есть. Независимо от того, насколько может оказаться сложной попытка выразить такую точку зрения и не впасть при этом в невнятицу, не выглядеть безнадежным мечтателем, какая-то подсказка обязательно найдется, если философу посчастливилось испытать подобное самому Для тех, кто упрямо видит в любом виде деятельности одно лишь стремление к цели, это может прозвучать как намерение и желание улучшиться Беда в том, что наш западный здравый смысл остается негибким, аристотелевским, и мы поэтому убеждены, что воля никогда не действует кроме как ради какого- то блага или удовольствия. Но при аналитическом рассмотрении этого убеждения проясняется, что мы делаем не более того, что делаем. Ведь если мы всегда делаем то, что нам нравится (даже совершая самоубийство), нет никакого способа указать на то, что доставляет нам удовольствие, независимо от того, что мы делаем Применяя подобную логику, я лишь бросаю камень обратно туда, откуда он появился, ведь я отчетливо сознаю, что выражение мистического опыта не выдерживает логической проверки Однако, не в пример последователю Аристотеля, мистик не претендует на логичность Сферой его опыта является неизъяснимое И тем не менее эта потребность означает не более того, что речь идет о сфере физической природы, о том, что является не просто отвлеченными понятиями, числами или словами. Если опыт 'космического сознания' неизъясним, то оказывается, что, пытаясь облечь его в слова, человек не 'говорит' ничего в смысле обмена информацией или высказывания утверждений Речь, выражающая подобный опыт, больше похожа на восклицание. Или, лучше сказать, это речь поэтическая, а не логическая – причем поэтическая не в обедняющем смысле логика-позитивиста, а в смысле декоративной и прекрасной бессмыслицы. Существует разновидность речи, которая способна сообщить о чем-то, будучи